«БОЖЬЯ ДУДКА»

С БЕРЕГОВ ТИХОГО ДОНА

 

Имя писателя и публициста Бориса Петровича Екимова известно не только в нашей стране, но и далеко за ее пределами. Давнее читатель­ское признание он заслужил как автор более чем 30 книг, яркая, самобытная и отточенная проза которых послужила литературной основой для создания нескольких теле- и кинофильмов. Его называют «проводником литературных традиций Донского края» и писателем-«деревенщиком», в произведениях которого талантливо, зримо и предельно убедительно отражено неистребимое достоинство простого человека из русской глубинки. В его активе более 200 повестей и рассказов, которые печатаются (в свое время миллионными тиражами) в журналах «Наш современник», «Новый мир», «Юность», «Знамя», «Россия»…

Борис Екимов является лауреатом Государственной премии РФ, литературных премий имени Ивана Бунина, Александра Солженицына, премии «Сталинград», а также Патриаршей литературной премии, российско-итальянской премии «Пенне-Москва». В 2011 году за сердечность, глубокое чувство современности и платоновские традиции в изображении жизни России писатель стал первым лауреатом Платоновской премии, которая была учреждена правительством Воронежской области и ежегодно присуждается российским или зарубежным деятелям литературы и искусства за значительный вклад в культурное достояние Российской Федерации, за создание выдающихся произведений в литературе, театральном, музыкальном, изобразительном искусстве, за новатор­ское развитие гуманистических культурных традиций.

Сегодня на страницах журнала «Подъ­ём», где Борис Петрович Екимов также неоднократно публиковался, в беседе с журналистом Валерием Журавлевым писатель высказывает свои мысли о литературе и ее месте в нынешней жизни, о проблемах российского села, о воспитании подрастающего поколения и роли семьи в этом государственной важности деле, о месте писателя в современном обществе…

 

«ЗАБОТЫ БЫТИЯ

ВСЮДУ ОДИНАКОВЫ…»

 

— Борис Петрович, десять лет назад, поздравляя вас с 70-летием, тогдашний президент России Дмитрий Медведев написал в своем послании следующие строки: «Талантливый писатель, Вы внесли весомый вклад в развитие отечественной культуры, сохранение ее самобытности. Ваши произведения отличают тонкий психологизм, простота образов и красота живого языка. Искренность и правдивость Вашей прозы по достоинству оценены читателями и получили за­служенное признание со стороны коллег». Мой самый первый вопрос по поводу «искренности и правдивости»: насколько близко написанное вами к реальной жизни?

— «Образы» — термин литературоведческий. А в моих книгах — это просто люди. Холюша ли, Пиночет или малый Фетисыч. И конечно, они пришли из реальной жизни. Потому и воспринимаются читателями как жизнь, которая рядом.

Покойная наша соседка Прасковья Ивановна, в советскую еще пору, когда почти каждую неделю по радио мои рассказы читали, всякий раз приходила, сообщала: «Слухала… Про нас, дураков, пишешь…»

— Борис Петрович, насколько я информирован, такое вот трогательно-искреннее понимание вашего творчества — «Это про меня написано!» — присуще не только российскому читателю, но и зарубежному. В частности, я в каком-то издании читал, что во время поездки по Америке в девяностые годы вы встретили почитательницу своего таланта, которая настойчиво и непререкаемо утверждала: «Я — Махора!» Это байка досужих журналистов или на самом деле было так?

— Три десятка лет тому назад впервые в истории двух наших стран вышел в свет совместный российско-американский сборник стихов и прозы одновременно на английском и русском языках. Я в числе российских авторов этой книги оказался в США. Действительно, на одной из встреч с читателями ко мне обратилась весьма ухоженная дама и принялась убеждать меня в том, что она и является Махорой из моего рассказа.

Американка прочла мой рассказ, переведенный на английский, и увидела в заботах и чаяниях донской хуторянки свои собственные. В этом нет ничего удивительного. Ведь человеческая жизнь одинакова по своей сути: любовь и ненависть, радость и горе, дети и внуки, судьбы близких людей… Большие и малые заботы бытия всюду одинаковы, независимо от того, живешь ли ты на берегах Волги или Миссисипи.

Лишнее подтверждение сказанному — мое общение в 1997 году с читателями, живущими на Аппенинском полуострове, куда я приехал как победитель литературного российско-итальянского конкурса «Москва-Пенне». Интересной и справедливой формой этого конкурса являлось то, что на последнем этапе победителя из числа русских писателей определяли четыре сотни «экспертов» из числа учеников московских школ и студентов вузов. Это неподкупное жюри выбрало мои рассказы. Ко времени моего приезда в Пенне книга уже была переведена на итальянский язык и ее в городке читали. И даже с интересом.

На одной из встреч ко мне неожиданно подошел командир местных карабинеров и стал горячо доказывать, что изображенный мною в рассказе теплый хлебушек точь-в-точь такой, как печет его матушка, а донской родник с чистой и холодной водой — точная копия того, что бьет ключом в окрестностях его малой родины.

Простая истина: люди во всем мире испытывают одни и те же чувства, неважно при этом, на каких языках они говорят.

— Некоторые почитатели вашего таланта утверждают, что вы пишете, как Шолохов или же подражаете ему. Другие уверяют, что ваш литературный конек — традиции классической русской прозы позапрошлого века, которые потом в эмиграции продолжили Бунин, Шмелев, Зайцев, а в советской России — Белов и Распутин. Третьи, я так понимаю из числа ваших недоброжелателей, упрекают вас в нежелании поиска новых авангардистских форм современной литературы, приводя в пример прозу Пруста, Кафки, Джойса, Маркеса. Что вы думаете насчет сказанного выше?

— Нет и быть не может никаких новых или старых форм, есть одна-единственная: внятно, доступно передать людям то, что в тебе, в душе твоей. Литературные кроссворды, для которых нужна толпа разъяснителей и толкователей, чтобы перевести с русского на русский — для кого они? Эксперименты — дело, может, и нужное, но лишь для пользования в среде литераторов. Читателю же нужны не эксперименты, а художественная литература. Хлеба мы ждем от пекарей, а не экспериментов с мукой, водой и добавками.

Почти тридцать веков прошло, а Гомер жив, потому что написанные им три тысячи лет тому назад строки — художественная литература. Почему вечна Библия? Еще и потому, что это — великая литература.

А эксперименты… Когда мне говорят, что читателю надо трудиться вместе с автором, чтобы понять последнего, я всякий раз представляю себе сапожника, стачавшего заказчику два сапога на левую ногу, потому что в его представлении обувь должна быть именно такой. Как его поймут? В молодости, может быть, и не грех поиграть в поиски форм, но всю жизнь «играться» в литературе нельзя.

Поэзия Хлебникова или Крученых — только для специалистов, обыкновенный же читатель, конечно же, предпочтет Пушкина и Есенина. Так называемый эксперимент на литературной ниве начинается тогда, когда у автора не хватает таланта. А известности хочется сильно. Вот и начинается: «Дыр, бур, щыл…» Или кикиморой с эстрады прокричать. Все удивятся.

Теперь, что касается лестного для меня сравнения с Шолоховым. Всякий нормальный и уважающий себя литератор идет своим путем. Но идет он той же дорогой, по которой из века в век шла художественная литература. По этой причине какая-то похожесть творчества может быть только в том, что гений мировой литературы Михаил Шолохов и русский литератор Борис Екимов жили в одном народе — донском казачестве, и потому яркий и самобытный язык их земляков просто не может не присутствовать в их произведениях. И красивая родная земля: тихий Дон, донские степи, цвет лазоревый… — как без этого?

 

«В ДУШЕ РЕБЕНКА ДОЛЖЕН БЫТЬ

ЧИСТЫЙ КРИСТАЛЛ…»

 

— Борис Петрович, в свое время английский философ, историк и политик Фрэнсис Бэкон высказал очень мудрую в своей основе мысль: «Библиотеки — это реки, где хранятся останки великих святынь». К сожалению, в послед­ние десятилетия наблюдается весьма тревожная тенденция: главные хранилища культурных, морально-этических и духовных святынь нашего государства зачастую безо всякого преувеличения напоминают иссякающие реки. Как вы оцениваете такую ситуацию и чем она чревата для нашего общества, вынужденного волею судьбы, вследствие изменения политического строя жить и развиваться на своеобразном изломе нравственно-духовных ценностей?

— В детстве я, как говорят, просто «глотал» книги и быстро прочел все, что было в детской районной библиотеке в моем родном Калаче-на-Дону. Меня в порядке исключения перевели в библиотеку для взрослых. «Дикое», безо всякой системы и порядка, чтение было продолжено. С высоты прожитых лет скажу следующее: пусть хаотично, но благодаря книгам входил в мою душу огромный, неведомый мне мир. Пусть не каждый день, не из каждой книги, но что-то доброе западало в мою душу. Как и в души других моих сверстников. «Честное слово» Пантелеева, «Тимур и его команда» Аркадия Гайдара, «Как закалялась сталь» Николая Островского… Детские рассказы и прит­чи Льва Толстого, басни Крылова, «Слон» и «Белый пудель» Куприна… Эти и подобные им литературные произведения, хорошие фильмы и спектакли вместе с семьей и школой воспитывали в юном человеке добрые, честные, нравственные начала.

А что сегодня? Школьные библиотеки заброшены, а кое-где просто исчезли. А именно школьная библиотека была для многих поколений моего времени первым шагом в мир увлекательного чтения. От «Мурзилки» — к «Юному натуралисту», «Юному технику». А потом «Вокруг света», «Техника молодежи», «Наука и жизнь»…

И теперь через семьдесят лет я вспоминаю добрым словом своего школьного библиотекаря — Веру Петровну Травянову. Вспоминаю и говорю ей «спасибо!» Увы, нынешние фонды школьных библиотек, особенно в провинции, на селе, очень старые. Они физически исчезают. А пополнения нет. А если оно и происходит порой, то зачастую книгами весьма сомнительными.

— Говоря другими словами, речь идет о конфликте интересов толстого кошелька и хорошего литературного вкуса? То есть, у кого есть вкус в издательской среде, нынче не имеет денег, а у кого есть деньги, как правило, не обременен ни вкусом, ни интеллектом вообще. Я правильно понимаю сложившуюся ситуацию в нынешнем книгоиздательстве рыночной системы координат, Борис Петрович?

— Правильно. Есть старая мудрость: «За царя — на плаху, за народ — на костер, а за двугривенный — куда угодно». Вот за этот «двугривенный» и продано сейчас наше книгопроизводство и книжная торговля. Большинство книжных издательств, работавших для юных и молодых читателей в прежнее время, ныне практически исчезли. «Детская литература» с ее многими отделами и редакциями, с многомиллионными тиражами, «Молодая гвардия», «Малыш»… Все это в прошлом.

Давайте посмотрим, на что тратят деньги в первую очередь в нормальной семье? На детей. Чтобы одеты да сыты были. И конечно, думают о воспитании, образовании, в какие кружки да спор­тивные секции отправить. Детскую книжку ребенку всегда купят, в хорошую школу отдадут, в библиотеку запишут. Ну, а почему же тогда в нашей большой российской семье мы в первую очередь думаем, как нам увеличить число стражей порядка в городах и весях и создать побольше тюрем лучшего европейского качества?! Хорошие мои! Я буду повторять эту мысль, пока жив. Да поставьте возле каждого из нас хоть по три полицейских, все равно порядка в стране не будет, если в детстве взрослые пожалели денег ребенку на хорошую школу, на хорошую книгу, на хорошее воспитание!

Однажды в Париже — известном центре всевозможных новаций, а в живописи это уж точно — довелось наблюдать, как в начальной школе работали с детьми по воспитанию художественного вкуса. Прежде всего — Леонардо, Рафаэль, Роден, но не Пикассо. Я помню, тогда еще посмеялся. Дескать, что же вы своим ученикам «старье» подсовываете, а не современное искусство. Знаете, что мне французские педагоги ответили?Дескать, «дети должны расти на абсолютно здоровой пище: чистая вода, чистый воздух, лучшие продукты. А душа детская должна расти на лучших произведениях искусства, отобранных веками, на эталонах человеческой культуры…»

Очень хорошо и мудро сказано. И делается соответственно. Ведь маленький человек должен узнать и полюбить лучшее, отобранное временем, если угодно, сформировать в своей душе чистый кристалл художественно-нравственных ценностей, а уж только потом вступать во взрослую жизнь. А какой кристалл нынче формируют у юнцов наши средства информации? Раньше на радио были передачи «Писатель у микрофона», «Литературные чтения», «Театр у микрофона». Подросток мог послушать хороший рассказ или хорошие стихи. Глядишь, что-то в голове, да и в сердце и отложится. Тоже было и с телевидением: хорошие спектакли, песни, музыка. А что сейчас мы слышим и видим: кровь, грязь, матерщина? И это «воспитание» очень действенное.

В свое время газета «Волгоградская правда» печатала все мои рассказы и даже повести. К сожалению, сегодня в газетах — реклама и заказная «политика». И в киосках «Союзпечати» хорошего журнала не найдешь, а «Библию секса» и детективы в глянцевой обложке — пожалуйста. Тут и развлечение для взрослых, и что самое страшное — воспитание детей. Дети, они изначально чисты и честны. Им ничего не нужно, кроме любви. А подниматься и вырастать они должны с помощью родителей, учителей и художественной литературы. Как-то нашего прославленного математика, ныне покойного академика Никиту Моисеева спросили: «Что, по-вашему, нужно сделать в школе, чтобы поднять уровень образования и воспитания?». И знаете, что он ответил? «Увеличить количество уроков литературы».

Литература учит мыслить. Литература — это диалог с Толстым, Пушкиным. Шолоховым. Эйнштейн как-то признался, что Федор Михайлович Достоевский дал ему больше, чем математик Гаусс, который считается одним из величайших математиков всех времен.

В нашей современной российской школе дети потихоньку перестают самостоятельно мыслить. Теряют данные им природой ли, Богом доброту, честность, отзывчивость. Запомнил фразу одной мамы: «Какой был хороший ребенок, а выросло вон что…» Не «выросло», а вырастили. Родители и все общество..

— Борис Петрович, в начале 2000-х, оценивая роль отечественной литературы и ее творцов в то тревожно-неспокойное время, ныне покойный Патриарх Московский и Всея Руси Алексий сказал очень мудрые слова. Цитирую по памяти: «Русский писатель всегда был больше, чем писатель. Это особенно важно сейчас, когда всем миром надо противостоять силам зла, открыто попирающим Божьи заповеди «Не убий!», «Не укради!» и т.д.». Вы разделяете такую точку зрения?

— Конечно. И повторю строки из обращения Алексия: «Писатель в России — всегда больше, чем просто писатель… Я бы скорее назвал писателя садовником, который терпеливо взращивает человеческие души, особенно юные, тонкими и бережными касаниями направляя их к добру. Эта деятельность особенно важна сегодня, когда всем миром мы должны противостоять силам зла». Лучше не скажешь, и будем помнить эти слова патриарха, как завет: «Бережными касаниями направляя к добру…»

Это — завет литературе, школе, учителям, родителям…

— Какую роль в этом процессе оздоровления общества вы отводите писателям?

— Людям, как и всегда, нужна хорошая литература. Если бы она не была им нужна, мы уже давно забыли бы Толстого, Тургенева, Пушкина, Лермонтова. Ведь это выбор не правительства, царского или советского, а народа. Уверен, что и сейчас ему нужна та литература, которую мы называем классической. В которой ненавязчиво говорится о тех вечных человеческих заповедях, о которых мы упоминали выше. И говорится не в приказном порядке: «Следуйте им!», а читатель призывается к раздумью и осознанию того, что жизненные правила человеческого общества рождены этим обществом и скрепляют его уже много веков.

И сегодня русская литература, слава Богу, жива, несмотря на времена непростые и на то, что ее время от времени хоронят. Разве в легкие времена Шолохов написал свою эпопею «Тихий Дон»?.. А Твардовский и журнал «Новый мир»?.. А короткий срок Василия Макаровича Шукшина… Русская литература во все времена выполняла свою роль, порою взваливая на свои плечи нелегкий труд ушедшей на время в подполье религии и живописания исторической правды.

— Кем вы ощущаете себя по жизни?

— Человеком, на земле живущим. Кем же еще я могу себя ощущать?

— Честно говоря, я имел в виду ваш нелегкий хлеб.

— Ну, знаете, всякий честный хлеб — нелегкий. Разве хлеб пахаря легок? А хорошего плотника? А сталевара? А учителя, врача? Да и всякого работника? Особенно в нынешнее время. Так что я не собираюсь ставить свою профессию в разряд каких-то особых. Это лишь одна из профессий на земле. Стараюсь исполнять ее честно. В меру сил.

 

«ВЕЧЕР, КОТОРЫЙ ОСТАНЕТСЯ

В ПАМЯТИ НАВСЕГДА!»

 

— В ваших художественно-документальных очерках «Последний рубеж», «Оставленные хутора» десяти-пятнадцатилетней давности ощущается щемящее чувство жалости и тревоги за судьбу нашей деревни и деревенского уклада жизни. Не мудрено. Подобно тому, как отступала в первые годы Великой Отечественной войны наша армия под превосходящими силами противника, мы каждый год «оставляли за собой» десятки безлюдных хуторов, поселений и сел. Скажите, что изменилось в российском селе со времени написания этих материалов и какой она стала сейчас, крестьян­ская провинциальная Россия, о которой в те времена иные представители либеральных СМИ голосили на всю страну, что она доживает последние дни и что больше она никогда не поднимется и не встанет на ноги?

— Двадцатый век не был простым для России. Я помню те времена, когда четырехлетним мальчонкой ползал под колючей проволокой за картофельными очист­ками в помойную яму госпиталя, а мой старший брат снаружи караулил. Голод военных и послевоенных лет: желудевые лепешки, пустые щи из лебеды, каша из вязовых листьев… Безотцовщина. Голод и холод… А гражданская война? А раскулачивание, коллективизация…

Нынче хлеб есть. И войны — далеко. Но время перемен продолжается. На селе нет работы. Потому что на смену колхозам пришли крепкие хозяева, крупные фирмы. У них высокопроизводительная техника, а значит, потеря рабочих мест. Вот и уходит народ с хуторов и деревень — на производства в Сибирь, в Крым, в Москву, Питер, чтобы что-то заработать. Конечно, без мужских рук приходят в запустенье их родные селенья. Сельская медицина, сельская школа, прежде колхозная, стала ничьей. А значит, она умирает. Тяжелый вопрос. В начале 90-х годов по просьбе «Нового мира» я начал писать сельские очерки. Эта работа растянулась почти на 20 лет. Заголовки отдельных очерков были красноречивыми: «Оставленные хутора» и «Последний рубеж»…Так оно и было. Так и есть ныне.

— Борис Петрович, а вы верите в то, что наше село возродится? И когда это, на ваш взгляд, может произойти?

— Сельская жизнь не может вовсе угаснуть. Это понятно. Но сельское население снизилось в несколько раз. Мы начали жить в новой общественной системе. Путь долгий. Пятьсот ли, шестьсот лет. Европейский путь. Но припомните, когда в Европе появился первый парламент. В конце первого тысячелетия. У нас — в начале второго тысячелетия. Значит, европейцы прошли свой путь развития много раньше нас. Нам предстоит его пройти. Это путь естественный. Такой же, как от посеянного зерна к могучему колосу. Наш народ сейчас, как и в прежние трудные времена, приспосабливается к новым условиям, спасает свою жизнь, свою семью, своих детей не нытьем, а работой. Сказки про лодырей-селян — это бессовестное вранье! Люди врастают в новую жизнь не сразу. Одни становятся фермерами, успешными и не очень. Другие занимаются тем, что покупают у людей скотину, забивают ее и везут затем на рынок в райцентр или город продавать мясо. Третьи выращивают овощи, строят свои собственные теплицы. Люди стараются выжить. Вот и будет потихоньку создаваться новое общество. Этот путь очень долгий. Потому что ломать — не строить…

— И в этом плане, как мне думается, встает во весь рост перед страной демографическая проблема, для российского села не просто актуальная, а я бы сказал, кричащая во весь свой голос. Какой ее видит писатель Борис Екимов?

— Россия все же в основном не Азия. И низкая рождаемость в нашей стране — не только по причинам экономического упадка последнего двадцатилетия. Вся Европа от этого страдает. Все развитые страны. Мы ведь тоже более или менее развитая страна, поэтому и в наших семьях по одному, два ребенка. Но, слава Богу, что власти начинают помогать молодым как-то обустроиться, получить квартиру. Ведь собственным трудом, без помощи они при нынешних ценах на недвижимость никогда в жизни жилье не купят. Пока эта помощь слабая. Особенно больно за детей-сирот. Там и вовсе беда бедовая… И молодым селянам надо помогать: учителям, врачам… Без них ведь селу не жить.

— Борис Петрович, готовясь к интервью с вами, я прочитал массу публикаций о вас разных лет разных авторов. Иные из них называют вас по­следним писателем-«деревенщиком». Скажите, это связано с тем, что мало кто из ваших коллег отваживается взять в наше время трудную сельскую тематику, или тому есть и другие причины?

— Вообще-то, «писатель-деревенщик» — это выдумка литературоведов. А «последний» — тем более. Последняя бывает только у попа жена. И по разряду «деревенщиков» меня причислили не сразу, а раньше, когда я начинал работать в литературе, меня называли «центровым производственной темы». Заводской. Дело не в теме: военной ли, заводской… Была бы литература. А то, что «последний» — тоже неправда. Литература живет. Даже в нынешнее, для нее трудное время. Есть молодые авторы. Их немного, но они есть. Литература не кончается. Ведь это жизнь человека и общества. По крайней мере — часть ее.

— Знаю, что в последние годы в нашей области и в других регионах России в школах начали изучать ваше творчество. Расскажите немного об этом? Для нашего времени это звучит чуть ли не фантастически.

— Какая фантастика? Естественный процесс, когда грамотный учитель знакомит учеников с хорошей литературой. Начался он давно. С помощью интернета ширится. Есть рассказы, которые уже вошли в обиход школьного образования, такие, как «Фетисыч», «Говори, мама, говори…», «Ночь исцеления»… Их достаточно много. Это неплохо. Не потому, что — Екимов. Просто школе нужна хорошая русская литература. Для детей, а хорошо бы и для их родителей. В подтверждение сказанного — письмо ученицы: «Уважаемый Борис Петрович! Хочу поделиться с Вами воспоминаниями об одном зимнем вечере в нашей семье. Мне надо было прочитать к понедельнику Ваш рассказ «За теплым хлебом». Прочитала. Возникли вопросы, некоторые слова были непонятными, неясными. Почему так сложно деду Архипу надо было добираться до райцентра… Как всегда, обратилась за помощью к родителям. Рассказ читали заново вместе. Вслух. Ни мама, ни папа не могли «осилить» финал — мешали слезы. Затем… их словно прорвало! Мы не спали всю ночь, сидели на кухне, пили чай, а мои родители говорили, говорили! Вспоминали детство, родителей, свою малую родину, потом достали старые семейные фотографии…

Это был тот вечер, тот миг жизни, который остается в памяти навсегда… Спасибо Вам, Борис Петрович, за него!..»

— Как бы вы смогли сформулировать свое жизненное кредо россий­ского литератора? Какой герой нашего времени вам наиболее интересен для литературно-творческого исследования? Какие события больше других «греют» вашу писательскую душу?

— «Кредо», «исследования»… Это все не то. Повторю за Есениным: «Я — божья дудка…» Считайте, что я просто пою. Кому мои песни по душе, пусть слушают, пусть читают.

— Как вы считаете, должен ли «властитель дум людских», как еще порой, по старой памяти, называют в народе хороших писателей, сотрудничать с властью или его удел быть в постоянной оппозиции к ней? Какая из этих точек зрения вам ближе и каким, на ваш взгляд, должен быть современный руководитель той или иной территории?

— Литератор должен заниматься своим делом. Быть в нем честным, не помышляя о «сотрудничестве» или «оппозиции». Теперь,что касается второй части вопроса. Самое главное, чтобы руководитель пришел «на должность», чтобы помочь своему селенью и своим людям. Я встречал таких за рубежом. Мэры небольших городов в Англии и США. Один содержал до вступления на выборную должность сеть магазинов, другой — сеть прачечных. На мой вопрос, зачем пошли во власть, имея свой хорошо отлаженный бизнес, оба, не сговариваясь, ответили практически одними словами: «Жизнь коротка. Рокфеллером быть не хочу. На хлеб себе заработал. Теперь надо потрудиться для города, для земляков. Это даже приятней, чем для себя…»

Конечно, такие люди есть и у нас. Но очень редко. Они пока «белые вороны». Их клюют и прогоняют из стаи, из власти…

— И самый последний вопрос, Борис Петрович, если позволите. Что бы вы пожелали на прощанье читателям журнала «Подъём», а в их лице и всем любимым вами жителям российской глубинки?

— Доброго здоровья. А еще зимою — снега, летом — дождей, тепла солнечного и душевного, хлеба, любви, всего — в меру. А значит, мудрости, чтобы понять эту меру…

 

Беседовал Валерий ЖУРАВЛЕВ

 

 

 

«ЧТОБЫ ВЕЗДЕ БЫЛО КРАСИВО…»

 

Теплая осень в наших южных, степных краях тянется долго. Но день за днем, пусть и на малый шаг, близится, подступает пора иная. Особенно это чуешь на утренней ранней прогулке.

Вчера еще было ясно и солнечно, в полудень, на припеке даже знойно. А нынче — день тусклый: утренний сумеречный полусвет, низкое серенькое небо, к которому и глаза не хочется поднимать. Вот-вот посыплет оттуда скучная морось.

Серый денек, серая брусчатка под ногами, серая городская осень, в которой радости мало. Волга, ее простор нынче не радует: пустынные серые воды дышат стылостью.

Но вот он, словно теплый привет, березовый желтый лист на пути, под ногами. Один и другой… Сам собой ускоряется шаг, потому что чуется рядом и уже видится теплый свет.

Это — береза. Просто береза. Осенняя, еще не облетевшая: рыжий водопад листвы, тяжелые косы ветвей от маковки до подножья свисают, сливаются воедино, вставая над землей высоким столпом и раздвигая ненастный утренний сумрак.

Легкий утренний ветер дохнул, пробуждая живое дерево. И вот оно уже волнуется, теряя листву, которая медленно, словно прощально, кружась, все же ложится на землю, украшая ее рыжим, золотым крапом.

Золотым… Много ли видим мы в жизни своей настоящего золота? Обручальные кольца, сережки, зубные коронки… И много ли от них радости? Это — металл. Холодный, навечно мертвый. А лист березовый — это живое. Осторожно берешь его. Легкая, но чеканная плоть, свет источающая. Тонкий дух и живое тепло, еще не остывшее, от материнского тела. Один лишь лист на ладони, и тот — радость. А рядом — высокое древо в яркой, осенней красе.

У нас в городе деревьев мало, берез — тем более. Они приживаются трудно в наших жарких степных краях. В городских скверах их берегут, поливают. Но все равно им тяжко: сохнут, погибают до срока.

В нашем сквере на высоком берегу Волги осталось немного берез. Наперечет их знаю. Весной, летом они хороши: белокорые, в сочной зелени гибких ветвей, нежных листов. Но осень — пора особая, скучноватая в городском быту, особенно для людей вольных: дачников, бывших хуторян да селян. Потому и береза теперь — свет в окне. Серые громады домов, асфальт, брусчатка, бетон да гранит, железные решетки оград, машины, машины… И солнца нет. Оттого и на душе становится скучно. Обычные утренние прогулки не всегда бодрят.

Спасибо деревьям. Сначала — кленам, которые так ярко, но быстро отполыхали. Теперь вот березы: желтый лист, теплый свет.

Остановишься, смотришь.

Волжский ветер живеет, за волной — волна. Береза отвечает ему шелестом ветвей и листвы опадающей. И вот уже серая брусчатка украшена золотистым крапом. Через час-другой вовсе брусчатки не будет видно под желтой скатеркой листвы. Потом будет мягкий, упругий ковер…

Нет… Не будет ковра. И даже скатерки не будет. Потому что вот-вот объявятся дворовые работники в оранжевых одеяньях. У них не только совки да метлы, но гудливые «ветродуи» и уборочные машины со щетками. Чтобы наводить порядок: серая брусчатка, черный асфальт, бетон и никаких листьев. Это — город.

На прошлой неделе три дня я пробыл в своем поселке, а вернее, в округе его, встречая ли, провожая пору осеннюю. Обещаны мне были грибы: маслята, тополевая рядовка да шампиньоны.

Первый, самый близкий поход был в Березовый лог, в его тополевые рощи.

В годы давние, в пору детства моего, Березовый лог был невеликой речушкой. В ее чистых глубоких заводях и омутах мы купались, ловили рыбу. По весне Березовый лог гремел ледоходом, широко разливался, потом смирнел, возвращаясь в свое скромное русло. Но нам, ребятишкам, на целое лето его вод хватало.

Теперь былое ушло. Хорошо, если жидкий ручеек по весне прошумит и быстро смолкнет.

Но от прошлого осталась просторная ложбина, местами с высоким обрывистым правым берегом, как реке и положено. Теперь эта ложбина заросла тополями от неблизкой вершины лога до самого Дона. Летом здесь прохладная сень. Осенью когда-то Березовый лог, а теперь Тополевый — это просторный разлив ярко-желтого праздничного половодья. Откуда-нибудь сверху, с высоты птичьего полета, Березовый лог в эту пору, наверное, видится сказочной янтарной ли, золотой рекой, неспешно текущей к Дону. Но это — для птиц.

Подъехал я к логу, вышел из машины, чтобы начать грибную охоту с тополевой рядовки. Славные это грибки, даже на погляд: коричневая шапочка, толстенькая светлая ножка, дух острый, грибной. И брать их удобно, коли найдешь грибную «дорожку» или «кольцо».

Из машины я вышел, шагнул в тополевую сень и забыл о грибах. Просто брел и брел, утопая в мягком ковре свежей желтой листвы. Над головой моей высились поредевшие, но еще могучие кроны.

В мире еле теплился пасмурный день: низкое небо, мглистый окоем. А здесь, словно шагнул за порог и очутился в светлой горнице. Желто-лимонная листва — как праздничное убранство. Высокие золоченые своды и кров в поддержке могучих, светлокорых стволов ли, столпов уже не горницы, но просторного собора, и цветной упругий ковер — все светит и греет. И воздух свежий, бодрящий с тополевой горчиной. Легко и глубоко им дышится.

В эти тополевые рощи в пору осеннюю хорошо приходить с малыми детьми да внуками. Глядеть, как они бродят, утопая в листве, сгребают ее в высокие кучи, кувыркаются, ныряют, плывут в золотом потоке. Вначале просто глядеть на них, радуясь, а потом, годы забыв, ввязаться в детские забавы: могучие холмы воздвигать, сбирая листву в охапку, подбрасывать их, сотворяя золотую метель. А потом отдыхать, вольно раскинувшись на праздничной мягкой постели.

Все это — просторный Тополевый лог, рощи его, которые с крутизны высокого берега видятся золотым половодьем, живым, текучим и бурлящим в пору ветреную.

Как и всякому половодью, нынешнему срок недолгий. Ветры, дожди… Через неделю останется лишь черный дол с голыми деревьями.

Вернулся я в город. Осень еще не отгорела. Заморозков нет. Порою солнце проглядывает. Тогда и вовсе хорошо: золотится листва, алеет и багровеет, а что-то и зеленеет по-летнему. Тополя, вязы, осокори, тутовник, ирга, скумпия — свое и привозное, парковое. И конечно, березы.

Наш невеликий, но все же приглядный, ухоженный сквер манит не только старых людей для неспешных прогулок, но и детвору. Сюда их приводят и привозят издалека, чтобы побегали, поиграли со сверстниками или спокойно поспали в коляске в тени деревьев, без машинного гула. Детворе здесь всегда хорошо, зимой можно кататься с горки.

В осеннюю пору, конечно, листва их радует: собирают пышные радужные букеты, вееры, раскладывают пестрые мозаики на скамейках, на асфальте. Устраивают малые жилища в подножьях деревьев: «Это мой домик… А это мой гараж…» Словом, живут, радуясь поре осенней.

В один из дней возвращался я с утренней, довольно поздней прогулки, проделав обычный путь по нашему скверу, через музейную площадь и далее высоким берегом Волги. Возвращался я той же дорогою мимо просторного здания музея, но главное — мимо берез, которые росли здесь с поливом и потому поднялись высоко, развесисто. В пору нынешнюю они особенно хороши.

Утро было тихое, позднее. Музейную территорию, двор ее успели прибрать. Уже миновав двор музейный, я встретил знакомого. Заговорили. Разговор был легкий, рассеянный. И потому краем глаза углядел я невеликого мальчонку с машинкой игрушечной. Занят был мальчик делом обычным: загружал он в кузов своей машины опавшие листья. Он собирал их в подножье березы, в траве, куда не достала метла дворника, а тем более, его машина. Мальчик набирал полный кузов ярких осенних листьев и вез их, с урчаньем, изображая работу мотора.

Картина вроде обычная. Но… Мальчик вез и высыпал свой груз на чистую, недавно прометенную брусчатку.

Одна кучка желтой листвы появилась, за ней — вторая, третья. Потом малыш постоял в недолгом раздумье и начал разгребать кучки листвы по брусчатке.

Обычно мамаши, доставив свою детвору в этот тихий сквер, свой надзор ослабляют, а часто и вовсе оставляют, надолго припадая к телефонным трубкам. Так, видно, было и теперь.

Но мамочка этого мальчика с грузовиком узрела игру ли, заботу сына и, подойдя, спросила его:

— Ты это зачем делаешь? Здесь убрали.

Трех ли, четырехлетний мальчонка ответил не сразу. Он огляделся вокруг, подумал и тогда сказал:

— Я хочу, чтобы везде было красиво.

Мамочка молчала, видно, переваривая сказанное. Потом тоже огляделась и встретилась взглядом со мной. Я рассмеялся, с малышом полностью соглашаясь: конечно, с желтой листвой красивее. Она золотится, светит и греет. Засмеялась и мамочка.

Малыш не понял еще: будут его ругать или нет. Мама и этот чужой человек, старый, который смотрит и чему-то смеется.

В помощь мальчику дохнуло небо легким веем ли, ветром, и закружилась вокруг желтая листва, не сразу, но падая на серую брусчатку и украшая ее.

 

ВСЁ ВЫШЕ…

 

Нынешний год весна к нам припоздала: дождило да хмурилось, солн­ца, считай, не видели. Лишь в середине апреля посветлело, потеплело, зазеленело, а потом чуть не разом все зацвело: в садах, в степи. В такую пору под крышей не усидишь. Душа просит простора, воли.

Вот и поехал я прогуляться, провеяться. Миновал поселок. Проскочил по мосту через Дон; с асфальта свернул, сбавив ход. Катил и катил помаленьку, а потом и вовсе встал на обочине грунтовой, обсохшей дороги.

Смолк мотор, и сомкнулась потревоженная машиной тишина. Но это не была глухая осенняя ли, зимняя тишь. Это пришла, наконец, весна.

Не загадывал я, куда ехать и где останавливаться. Но, как говорится, бог припутил к месту славному. С холма высокого открывался земной простор на долгие и долгие версты, вмещая в себя темную зелень хлебных полей, серебристые ковыльные да полынные непаши, белесые солончаки, отроги балок, заросшие тернами да диким миндалем — все в цвету, словно в пахучей пене, белой да розовой.

Людские селенья: Пятиизбянка, Кумовка — далеко внизу, возле Дона; в полях — тишина: отпахались, отсеялись; лишь редкие ныне, осторожные суслики посвистывают, сторожа покой.

Это — на земле, а в просторном небе — чистая синева, яркое солнце и птичьи песни. Высоко в поднебесье тонко позванивают острокрылые щуры, порой вспыхивая в солнечном луче яркой желтизной, словно оправдывая красивое имя свое — щур золотистый. В песчаных да глини­стых обрывах верещат ласточки-береговушки. Кое-где на пригорках токуют хохлатые удоды, распуская да складывая свой нарядный гребень. Но главные певуны, конечно, жаворонки. Их немало у нас, этих невеликих, невидных, сереньких птичек: степной, малый, рогатый и, конечно — хохлатый, который зимует здесь, с нами, в снежную пору стайками перепархивая по высоким сухим травам да по обочинам дорог в поисках скудной пищи. Он первым встречает весну на обтаявших пригорках, пожуркивает, но не поет.

Нынче пришел его час — пора жаворонка: весеннее тепло, ожившая степь, яркое солнце. Эту малую птаху не вдруг и не всякий увидит на земле и в небе: серенький комочек перьев. Но как поет! Переливчато, звонко, за трелью трель.

И у всякого певца свой обычай: одни на земле пожуркивают, словно пробуя голос; другие на низком кусте выводят рулады; но самые голосис­тые, конечно, в небе, на взлете или в долгом паренье.

Вот он поднимается, все выше и выше. И вовсе пропадает. Но все звонче его переливчатая трель. Один жаворонок, а рядом — другой. Их много и много. Кажется, что это степь поет весенним звенящим многоголосьем. Слушаю, поднимаю голову, долго гляжу, жаворонков в небе выискивая, щурюсь от солнца. И вот оно, словно награда. Не серый комочек, но серебряная птица вспыхивает. Ясно вижу, как сияют пронизанные солнцем крылышки в полном размахе, трепете и веерок хвостового оперенья. Сияют и слепят. Опускаю глаза. Но вижу эту серебряную сказку, словно виденье.

Просторная зеленая степь, высокая синева, солнечный полуденный жар и звенящие трели.

Это уже не птицы, это земля и небо поют, славят весенний день, как счастливый час воскресенья.

В такую пору о времени забываешь. Так было и теперь. Слушал, дышал, смотрел. Потихоньку куда-то брел, тихо радуясь могучему терновому цвету, тонкому духу его, кипучему муравейнику, золотистым россыпям гусиного лука, редким ныне колокольцам сон-травы, густо-синим, с нежной опушкой; полянам алых цветущих маков.

Из-под ног моих то и дело вспархивают жаворонки. Взлетит, зажурчит и утонет в высоком небе, посылая за трелью трель, словно весть благую, всему белому свету, а значит, и мне, грешному. Спасибо… И спаси тебя Бог, милая птаха.

Так я брел и брел, весной завороженный, пока не почуял ли, не увидел тени облаков, бегущие по земле. Тень и свет. Облака были белые, высокие. Словно в паруса подгонял их неспешный северный ветер. Значит, будет меняться погода.

Пора было уходить, уезжать из этого тихого просторного мира.

Подошел я к машине и еще раз, словно прощаясь, взглядом обвел близкую и далекую землю: хлебные поля, далекие в синем мареве курганы, близкие лощины, потом поднял глаза к небу и вдруг увидел большую белую птицу, которая стремительно уходила вверх. Сначала я не понял, начал гадать. Белая цапля? Нет. У нее тяжелый полет. Лебедь? Нет. Вроде, чайка… Но слишком быстрые, резкие взмахи крыл. Белая птица уходила все дальше и выше. Рядом — облако. Белая птица ныряет в него, пронизывает. И вот она снова на синеве. Все выше и дальше. Кажется, это лунь. Лунь степной. Белый испод, узкие крылья, быстрый полет. Но я уже не гадаю, а просто смотрю, радуясь.

Все дальше и выше уходит белая птица, пронизывая за облаком облако, все больше утопая в синей бездонной глубине. Скоро она исчезнет.

Смотрю, радуюсь, завидую. Полету, далекому небу, белым пушистым облакам. Тем более, что ведомы и мне радость и счастье полета.

Кажется, еще недавно я так же, как эта белая птица, летал и летал. Во сне. Помню и теперь эти полеты. Не раскрылатившись, но протянув и прижав руки вдоль тела. А голова поднята, чтобы видеть. Вначале над землею низко и быстро. Мелькают дороги, строенья, деревья — все земное. Но прочь от него и — вверх. Все выше и выше, пронизывая и купаясь в белых пушистых облаках. Все выше… С замиранием сердца. Все выше и быстрее… Как эта белая птица, которая ушла, улетела в далекую неведомую синь.

Она не искала там поживы. Степные луни кормятся от земли. Это был просто счастливый полет сильной красивой птицы в ясном весеннем дне. Все выше, и выше, и выше…

 

ДИКИЕ

 

Погожим январским днем в хуторе Малый Гусаркин началась вдруг стрельба. Сначала — на въезде в хутор, потом — возле бывшей школы. Сухие, не больно громкие выстрелы, один за другим, с недолгими перерывами: постреляют и смолкнут.

Услышали стрельбу многие; и кое-кто из домов вышел, с осторожностью, но любопытствуя.

Оказалось, что кружит по хутору служебная полицейская машина. Ездила она медленно, кое-где останавливалась. Из нее выходили молодые полицейские и начинали стрельбу. Слава богу, что не по домам и людям, а по куропаткам, которые, по обычаю, к людскому жилью прибивались зимней порой. Здесь их подкармливали добрые люди.

Теперь вот появился народ иной, полицейский: в зимней добротной форме, с погонами, на служебной машине.

Сначала они за магазином подняли куропачью стайку. И сразу же трех убили. Потом возле бывшей школы остановились и тоже стреляли. От школы проехали на Рыбачий кут; там начали пальбу, которая закончилась скандалом.

Выбежала со своего двора Полина Гусаркина — женщина немолодая, но энергичная и не трусливого десятка.

— Вы чего безобразничаете!! — закричала она. — Вы кого стреляете?! Моих индюков да курей?! Или нас, остатних, решили выбить?! Люди в магазин, за хлебом идут! Детишки играют! А вы по ним стрельбу развели?! Бессовестные!

— Какие еще детишки?! Какие куры?! — пытались ей объяснить. — Мы куропаток, дикую птицу стреляем! Понимаешь? Дикую…

— Вы сами — дикие! — взъярилась женщина. Пуховый вязаный платок она вгорячах сдвинула на плечи; седые волосы растрепались. — Именно вы — дикие! Форму на вас надели, погоны повесили, звезды! Машину дали служебную! Для чего?! Чтобы вы куропаток по хуторам стреляли?! Оголодали, бедные! По мордам видать!

— Хватит орать! — пытались ее урезонить стрелки. — Иди на свой двор, курей стереги. А то мы враз…

— Чего?! Рот мне затыкаете?! — еще более взъярилась Полина. — Иду! Иду к телефону!! И вызываю ОМОН! Стрельба на хуторе!! — уже со слезами кричала она. — Пули свистят! Паша! Паша! — звала она мужа. — Звони Калиманову по мобильному! Нехай посылает ОМОН! Они нас всех постреляют! И закопают! Люди добрые, помогите!! — истошно вопила она, созывая соседей на помощь…

Эту историю слышал я от самой Полины и, давно зная ее, могу представить, какой гвалт она подняла; тем более, упомянув имя областного милицейского начальника, который нечасто, но приезжал в эту глухомань охотиться на волков.

В тот январский день, встретив отпор, для них неожиданный, стрелки за благо сочли подобру-поздорову убраться с хутора.

А ведь приезжали они не наугад. Куропаток в последние годы у нас немало. По зимнему времени прибивается невеликая птаха к людскому жилью. Особенно в местах глухих, к хуторам невеликим, где сердобольные жители не обижают, а подкармливают их. Велик ли расход сыпануть горсть-другую зерна ли, семечек возле двора.

Приветили, прикормили, и куропатки летом с хутора не уходят: гнездятся, птенцов выводят. Здесь им спокойнее: лисицы, норки, хори да хищная птица гнездо не зорит, молодняк не губит.

Помню веселый случай. На этот же хутор Малый Гусаркин в пору весеннюю подъехал я ко двору своих знакомых. Посигналил, обозначая себя, и пошел через двор прямиком в огород, где и должны сейчас хозяева находиться. Пора весенняя, рабочая.

Услышав сигнал машины, навстречу мне поспешил хозяин, увидев которого, я остановился изумленный, потому что голову его прикрывал зеленый пластмассовый тазик. Хозяин понял мое изумленье, засмеялся, снимая необычный убор.

— Куропач досаждает, — объяснил он. — Землю копаю, а он кидается и норовит не куда-нибудь, а в маковку клюнуть, в самую плешь. Сейчас сам увидишь.

Землю под картошку хозяин копал в дальнем конце усадьбы, возле терновых, задичавших зарослей, в которых и обосновались куропатки. Они уже загнездились. Матка на яйцах сидела. А куропач ее охранял.

Рассерженный, во взъерошенных перьях он с шумом и криком вылетал из кустов, отгоняя гостей незваных. Взлетал и пикировал, стараясь в голову клюнуть, ударить крыльями, лапами.

Эту картину я увидел своими глазами: клекочет и рвется в бой, защищая гнездо с потомством. Впору и мне спасаться.

Так что куропатки на этом хуторе живут безбедно и вольно, плодясь и размножаясь. О чем, видно, и прослышали служивые люди. Но легкой добычи у них, слава богу, не получилось. Да и велика ли корысть добыть эту птаху: малая плоть в наряде узорчатых перьев.

В голой степи куропаток не вдруг заметишь. Летать они не любят, кормятся на земле, шажком да бегом выискивая добычу в пору утреннюю да вечернюю. Почуяв опасность, куропатки не улетают, а припадают к земле, сливаясь с нею по цвету пестреньким оперением.

Чаще всего куропаток встречаешь в степи осенью, когда, собирая шиповник и боярку, бредешь где-нибудь по гущине сухих некошеных трав. Идешь в тишине и покое, и вдруг из-под ног твоих словно взрыв: «Ф-р-р-р!» Это стая куропаток поднялась, перепугав не на шутку.

А поздней весной на полевой дороге, от жилья далеко, на машине едешь и вдруг видишь, что впереди тебя, словно наперегонки, мчится табунок молодых куропатят, голенастых, сереньких. Сбавишь ход, посигналишь, пугая, а они, бестолковые, бегут и бегут во весь дух, не сходя с дороги. Но тут же, под самыми колесами, мечется взрослая куропатка. Она припадает на крыло, кружится, пытаясь меня приманить легкой добычей. Машину остановишь, выйдешь, куропатка не улетит, а все так же изображая подранка, рядом кружит, бьется, собой рискуя, но сберегая птенцов, которые, наконец-то поняв опасность, сыпанули с дороги в траву, под кусты и там затаились. Тогда и куропатка взрослая, все так же по земле, изображая подранка, уходит с дороги и, наконец, улетает.

Такое случалось не раз ранним летом, на полевых дорогах, вдали от жилья, в местах не больно хоженых, езженых.

В Задонье, по степи, по лесистым долинам, логам, глухим балкам с непролазными зарослями тернов да шиповника, в годы прежние, уже на моей памяти, зверья и дичины хватало. Волки, лисы, барсуки, еноты… Кабаны по осени перепахивали дубняки, кормясь на желудях. По сотне и более голов приходилось видеть. Уже не семья, не стадо — орда, черная туча по земле плывет, с хрюканьем, визгом.

Косули встречались редко, словно в подарок. Они ведь и взрослые — будто детвора: точеная головка, высокая шея, большие глаза. Ножки тонкие. Но бег — словно полет. Разве не чудо?

Лосей было много. И, конечно, птицы: степной да водной.

Было, да сплыло. Выбили напрочь, когда пришла вольная воля. Про кабана еще, редко-редко, но можно услышать. А про лосей в наших краях давно забыли.

Но вот зимой нынешней, в бане, заговорили о былом, и кто-то рассказал, что по осени в Петипской балке объявилась семья: рогач, матка и сеголеток-лосенок. Их быстро углядели и устроили большую охоту. Прибыла из города целая бригада на могучих вездеходах, очень вооруженная: ружья, карабины, оптические прицелы, приборы ночного видения, чтобы и во тьме не укрылся дикий зверь.

Конечно же, лося убили сразу. Матка, было, ушла с лосенком, но ее к вечеру догнали и тоже застрелили. Лосенок же где-то в кустах затаился и остался жив.

Ненадолго. Лишь на неделю. Он, перепуганный, далеко ушел, в Осиновый лог, и, что-то сообразив, в дневное время прятался в зарослях, на лежке, выходя кормиться на поле «озимки» лишь по ночам. По этим следам его и нашли.

Нашли. Доложили. Прибыла из города та же бригада. Окружили лосенка, подняли с лежки и застрелили. Оружие у охотников нынче серьезное. Итальянские, немецкие, английские ружья да карабины. «Беретты» да «Браунинги». И заряды — под стать. Чтобы — наповал. Оптические прицелы, чтобы не промахнуться. И наши «тулки» да «ижевки» теперь не хуже: пять, семь зарядов, а то и более. Как пулеметы лупят.

И ведь знали, что не могучего зверя едут брать: рогача ли, вепря или медведя. Лосенка, которому отроду четыре ли, пять месяцев: длинноногий узкогрудый подросток, жидкая стать. Детвора, она и есть детвора.

Но, как и положено: обложили, подняли с лежки, убили.

Тут же разделали добычу, поджарили на костре свежатину: печень да губы — деликатес. Уехали довольные. Удалась охота. На дикого зверя.

Услышал я в бане этот рассказ. В памяти он залег. Особенно — лосенок. Детвору всегда жалко. Свою ли, чужую. Особенно малую.

 

ПОМНЮ СВОЁ

 

Обратилась ко мне племянница за советом: нужен хороший репетитор по математике.

Вчера ей позвонила учительница, классный руководитель, сказала: «Ваш сын дроби не понимает. Наймите репетитора, иначе будет двойка». Вот и пришла племянница с вопросом: «Кого нанять? Кто у нас в поселке математик хороший?»

Подумали, поспрашивали, нашли выход. Но у меня, человека старого, появилось еще одно нынешних времен недоуменье: классный руководитель, она и ведет математику, а вот с «дробями» пускай репетитор занимается. Иначе — двойка.

Для меня это непонятно и дико еще и потому, что помню свое давнишнее, но былое. Помню отчетливо: идет урок, у классной доски мучается Витя Гуляев или Валентин Быков, а рядом Раиса Семеновна или Клара Сергеевна — молоденькие у нас были учителя в семилетней школе №2. Гуляев, Быков, Лузиков — друзья мои, по соседству живем. Вместе в школу идем. А вот возвращаемся иногда порознь. Учатся мои друзья не больно хорошо. И потому нередко слышат от одной ли, другой учительницы: «Гуляев, Быков… Остаетесь после уроков».

«После уроков» — это занятия дополнительные с учениками нерадивыми. Отстающими их называли. Снова и снова им объясняют, диктуют, втолковывают. Ученикам, конечно, несладко после уроков сидеть, но и учителям — хорошего мало. У них — свои семьи, домашние дела и заботы. А тут снова и снова: «После шипящих слышится «ы», а пишется «и»… Понятно? Пишите: «Пушистый, жирный, широкий…»

Непросто было учителям. Но доставалось и нам, ученикам успевающим, а мне, «отличнику», тем более. «Подтягивать отстающих», — так это называлось. На пионерских, на классных собраниях главный вопрос — помощь отстающим: прикрепить к ним «отличников» да «хорошистов», и чтобы «подтягивали». Отличников было не больно много. После четвертого класса, кажется, я один. Вот и «прикрепляли». Конечно, к Вите Гуляеву, он жил недалеко. А еще — Колька Семенов, брат и сестра Лебедкины, Быков Валентин. Одному математика не дается, у другого — русский, потом и вовсе пошло — физика, химия, геометрия. Занимались. И был от этого толк. Особенно в младших классах. Позднее началось иное: «Дай списать!» Особенно математику, физику, геометрию. «Дай содрать».

Времена были трудные. Детвора хуторская училась недолго: пять ли, шесть классов. И уходили работать. В колхозе всякие руки нужны. Наши поселковые учились дольше: семь ли, восемь классов, а кто-то и дальше, порой с трудом, но тянул. Таким помогали. Опять-таки учителям доставалось: «Остаешься после уроков, на дополнительные…» И мне — «отличнику» — нагрузка: заниматься с отстающими, с теми, кто поближе живет: Костя Карагичев, Алексей Калмыков, Петро Москвичев… Костя признавал лишь одно: «Содрать!.. Не морочь голову. Давай тетрадку». Списывая у меня задания домашние, он лишь одного опасался: как бы на «пятерку» не налететь. Сразу поймут учителя. И потому просил: «Подскажи, где ошибки сделать». А вот Алеша Калмыков всерьез принимал помощь: слушал меня, старался понять, потел от напряжения. Десять классов он все же окончил, а потом ушел в армию, во флоте служил. Встретились мы лишь единожды. Он был при форме: бескозырка, широкие брюки клеш, полосатый воротник и «тельник». И всегдашняя Алешкина улыбка: от уха до уха. Таким его и запомнил.

Это — о прошлом. А речь ведь о нынешнем. С племянницей и сыном ее, слава богу, разобрались. Освоил он дроби.

А через короткий срок в какой-то газете под занимательной рубрикой «Вся la vie» прочел я историю, которая всколыхнула еще не остывшее. Тоже о школе речь, о столичной. Суть простая: списать домашнюю работу у одноклассника — только за денежную плату, а если еще и с объяснением, то вдвое дороже. Слова школьника: «У нас в классе все так делают… Любой труд должен быть оплачен».

Прочитал я, повздыхал, а потом, пошарив в ящиках письменного стола, достал невеликий пакет со школьными фотографиями, которые делались в конце учебного года. Приезжал фотограф в заранее назначенный день. Рассаживались: первый ряд, второй, третий. В центре классный руководитель — Ольга Семеновна.

Черно-белые снимки. Вот они — мы: совсем малые, а потом взрослеющие. Первый класс, второй, четвертый… Последний — седьмой.

Коля Вишняков, Коля Арьков, Лена Еремина, Нина Беленькова… Помню всех.

Помню время, которое нынешнему не чета: послевоенное, голодное, о хлебе мечтали; чтобы не желудевые лепешки, не пустые щи с лебедой, не тыква да свекла, а хлебушка — досыта. Но вот чтобы «зарабатывать мозгами», требуя от друзей-одноклассников какую-то плату за «домашку»… Такого и в мыслях не было. Потому, наверное, и расставались по-доброму, позднее встречались тепло.

Теперь вот — старые фотографии да светлая память.

 

У ВОДЫ

 

Порою летней одна из немалых радостей нашей жизни — купание в реке ли, в озере, море. Особенно утреннее. Для меня это — Дон, родные воды.

Пораньше подняться и — на велосипед. Улицы поселка еще пусты: ни машин, ни людей. Кати и кати.

Утренняя зябкость свежит, прогоняя сон. Вольно и сладко дышится. Зелень травы и деревьев, небесная синь — все видится таким приглядным. Это наскучала душа за долгую ночь по светлому зеленому миру.

На речном берегу и вовсе хорошо: просторные воды, могучие тополя да вербы, непролазное войско камышей — все дремлет в утренней тиши и покое.

Осторожно вхожу в воду, окунаюсь, неторопливо плыву. Ныряю раз и другой, насколько можно, под водой плыву и плыву. Хочется уйти в эту теплую, мягкую зыбь; быть и быть в ней, смыкаясь и растворяясь.

Наверное, и вправду все мы когда-то вышли из вод земных. Потому и лоно речное — словно материнское.

Такое оно — летнее утреннее купание.

Слава богу, поселок наш на донском берегу. И в годы детские, юные с купанием было проще. В двух шагах — Березовый лог с его глубокими омутами. Рядом — малая речка Гусиха, невеликое озерцо Кондол, Затон и, конечно же, Дон в светлых песчаных берегах.

И потому с малых лет все мы, как головастики, с утра до ночи на воде. С удочкой и без нее. «Охолонуться», «скупнуться», в «нырки» и «догонялки» играть до посинения. Потом на горячем песке отогреваться.

Но понемногу малые воды пересыхали, заиливались, камышом зарастали. А берега донские застраивались причалами, грузовыми пристанями, складами, заводами. И, конечно же, появлялись заборы, решетки, бетонные стены, не подпуская к воде.

Нынче все это кончилось: разорились, закрылись, вымерли. Остались развалины да ограды, порою с охраной и злыми собаками. А еще — ржавые остовы, днища катеров да барж, словно скелеты, щерятся на берегу и в воде. Не подступись…

Вдобавок новая беда объявилась — мусор. На рыбалку и отдых к воде много людей приезжает. Особенно в дни выходные. Убирать за собой не привыкли. Бутылки да банки, битое стекло, пластмасса, целлофан, жестянки, тряпье, остатки еды, кострища, — глядеть тошно, ногой боишься ступить. На берегу ли, в воде… Особенно — детворе.

Прежде у нас с внуком были хорошие места, куда мы приходили, приезжали на велосипедах. Одно из них — Култук. Узкий береговой выступ. Слева — затон с тихой теплой водой; справа — Дон, там — глубина и теченье. Вокруг и рядом тутовые деревья. На них — черные и белые сладкие ягоды, наша первая летняя сладость. Здесь же огромный развесистый тополь-великан, в просторной кроне которого можно лазить с ветки на ветку и в прятки играть. Мы называли его: «Наш тополь».

Но полюбился Култук рыбакам поселковым и городским приезжим. За короткий срок они его засыпали чуть не в колено всякой дрянью. Вонючая мусорка, а не речной берег. Вместо песка и гальки — битое стекло, ржавое железо. Гниющие остатки еды под кустами. Какое уж тут купанье…

Весной нынешней приглядел я на берегу невеликое приютное место, где камыши словно расступились, открывая песчаную отмель, воду. Рыбаки с резиновыми лодками сюда порой подъезжают на машинах; порядок они блюдут, оставляя технику поодаль. Лодку — на воду и зашлепал малыми веселками или невеликий мотор завел.

На этом уютном местечке я и пристроился, купаясь по утрам. Рыбаки — пташки вовсе ранние. Они еще на рассвете уплыли к утреннему клеву. Никто и ничто не мешает плавать, вглубь воды уходить к прохладным струям; повернуться на спину и просто лежать, тихонечко подгребаясь. Видеть небо, высокие розовые на восходе облака, сочную зелень берегов — весь утренний покойный мир земной, который просыпается для нового дня. Легкий еще не ветер, но вей — вздох природы — с ропотом листвы, шелестом камышовых зарослей, из которых на водный простор выбираются утиные выводки: заботливая мамка с тревожным кряканьем, шустрая детвора — утята снуют, словно малые кораблики. Тяжелые цапли лениво машут крылами, поднимаясь с ночлега. Болтливые чайки уже успели поссориться из-за какой-то снулой рыбешки. Им в укор — протяжная иволги песнь.

Позднее сюда прибывает и остается надолго человек чудноватый: мосластый, тощий, коричневый от сплошного загара, который он принимает нагишом, прилюдно стыд прикрывая каким-то тряпьем, которое расстилает потом на траве, укладывается и замирает, принимая солнечный жар, словно ящерица на припеке. Видно, настыл, бедолага, за долгую зиму.

Для меня утренние походы значили лишь купанье в тихом безлюдном углу: зеленая травка, песчаные берег и дно. Можно босиком ходить без опаски. Недаром в пору жаркую, полуденную сюда привозили малую детвору.

Славное местечко, тихое, благостное, в зеленом укрыве камышей и молодой поросли верб.

Но, к сожалению, всякой благости порой приходит конец. В какой-то из выходных дней прибыл я к своему месту для привычного купания и еще издали увидел возле самой воды две палатки и две машины, дымящийся костер и все остальное. Одним словом — бивак людей городских, прибывших отдохнуть «на природе».

Пришлось развернуться. Какое уж тут купание.

А в день следующий, будний, машины и палатки исчезли, но приютного своего уголка я не узнал. Вместо зеленой лужайки и белого песчаного берега — сплошная помойка: груды пустых бутылок, банок, пакетов, россыпь тряпья, бумаги, остатков еды.

И по этому разору метался коричневый от загара человек, который обычно сменял меня здесь. Нынче он был похож на старую облезлую птицу. Костлявыми руками размахивая, он гневно клекотал:

— Свиньи… Настоящие свиньи! Приехали, отдохнули, чего натворили… — указывал он. — Только одно имя — свиньи… Не люди, а свиньи…

Понять его было можно: укромный уголок, в котором телом и душой грелся он, по всему видать, человек бедолажный и бесприютный. Рай­ский уголок: тишина, зелень, солнечный свет и жар. А теперь…

— Свиньи… — клекотал он и пенился. — Все мы — свиньи…

Для меня утро было тоже испорчено: мусорный берег и этот клекот, в который раз обиженного жизнью человека.

Развернул я свой велосипед и поехал искать по берегу что-нибудь иное.

С ходу ничего доброго нынче не сыщешь: илистое дно, тина или загаженный берег народом отдыхающим. Но все равно искупался, поплавал.

Вечером пытался найти я новое место для купания, но ничего подходящего не нашел. Куда-то далеко на машине ехать не хотелось. Привык, чтобы утреннее купание было рядом: пешком ли, на велосипеде добраться. Но трудно теперь найти такое место. Тут и машина не поможет. У всех нынче машины. И потому берега донские — близкие и далекие — замусорены и загажены. Глядеть больно.

Начало дня следующего тоже прошло в поисках. Кое-как искупался, и уже поздним утром решил навестить свой прежний приют, чтобы поглядеть и, может быть, приехать на машине с молодыми помощниками и убрать мусор, хотя бы до очередного воскресного нашествия. Нравилось мне это местечко.

Подъехал и глазам не поверил: зеленая травка, белый песок — все как раньше. И тот же коричневый от загара человек, словно ящерица, лежал на самом припеке.

Мой приезд он заметил, мое удивление понял и, поднявшись, стал объяснять теперь уже в радостном захлебе.

— Это — крутой мужик… На «мерсе». Он тоже здесь плавает. Баттерфляем… Вот так вот… — замахал он костистыми руками. — Он приехал, посмотрел, заматерился, плюнул и уехал. И снова приехал. С мешками, с граблями. И сына привез. Все убрали и увезли. Я тоже помогал. Все под метелку убрали, — и через паузу, уже спокойно и назидательно. — Значит, не все — свиньи. Есть и у нас люди. Понятно?

— Понятно, — ответил я и решил еще раз искупаться. Босыми ногами по травке пройти, по береговому песочку, крупному, с галькой, пошлепать по светлому мелководью, а потом окунуться и плыть. Спокойно уходить под воду и возвращаться. Плыть и плыть, смыкаясь с теплой живой зыбью. Лежать на спине, чуя мягкую силу речных струй, меня хранящих. Взглядом тонуть в небесной сини, береговой зелени. Снова уходить вглубь и возвращаться к небу и солнцу.

Так мы и купались прошедшим летом. Рано утром немного любителей. Днем малых детишек сюда привозят на теплое мелководье.

Нашествий больше не было. Может, потому, что место укромное, посреди камышовых зарослей. Не всякий сюда свернет по дороге не больно езженой, затравевшей. А может, нас Бог пас.

 

В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

 

Прихожу к своим. Внук Митя сообщает:

— Я на день рождения сегодня пойду.

— Куда, к кому?

Он называет имя своей одноклассницы. А праздновать будут, как обычно, в Доме культуры. Там есть такая услуга — детские дни рожденья: ведущий, музыка, игры, угощенье.

— А подарок какой приготовил?

— Конверт, — коротко отвечает Митя.

Это уже тоже привычно: красивый конверт, а в нем — пятьсот ли, тысяча рублей.

Поначалу, узнав о таком обычае, я недоумевал:

— Почему деньги? Подарок — это память, надолго. А деньги что…

Ответом была простая «мудрость», явно от мамы, которую Митя послушно вослед повторял:

— Пусть купит, чего захочет.

Для подарка людям взрослым такой резон еще можно понять, с большой натяжкой. А вот детворе — восемь да девять лет — конверты с деньгами совать… Сомнительно.

Недавно Митя ходил к Егору на день рождения. Подарок — конверт, гладенькая тысячерублевка. А месяцем ранее тот же самый Егор, поздравляя Митю, вручил опять же конверт с тысячерублевой купюрой.

Получается, что этот конверт туда-сюда мыкается: от Егора к Мите, от Мити назад к Егору. Правила соблюдены. И никакой для родителей заботы: думать, придумывать, голову ломать. Тем более, говорят, что нынче время такое: деньги — главное.

Из нашего старого дома в городскую квартиру перекочевало совсем немногое: что-то для нужды, а что-то для памяти. На месте видном, на стене и сегодня висит невеликая, чуть побольше ладони, картина. Это — не холст, не бумага, а простецкая деревянная плашка овальной формы. На ней — пейзаж: березы, дорога, озеро, на другом берегу — лес, а выше — просторное синее небо. Такие незамысловатые вещицы продавались недорого по всей стране. У моей картинки, на стороне обратной — надпись: «На память Бориньке от Юлиньки Шкленник 19/XI–1948 г.»

Семьдесят лет прошло. А подарок жив, и память жива. Порой погляжу на картинку и вспомню семью Шкленников: Эдуард, Витольд, Юленька — это дети. Витольд — чуть постарше меня, но, считай, ровесник. Мы дружили. Семья — польская; видимо, из ссыльных. Они скоро уехали. Кажется, на родину.

Отчетливо помню их двор, Витольда и взрослого уже Эдуарда, и кукольную Юленьку, голубоглазую, светловолосую, с большими бантами в косичках.

И конечно, помню сладкие медовые праздники. Шкленники держали пчел. Два ли, три улья в огороде стояли. И каждое лето, откачивая первый мед, приглашали нас, соседских малых ребятишек, вроде бы «на помощь». Мы, конечно, старались, изо всех силенок крутили по очереди ручку медогонки. В основном, «помогая» Эдуарду, уже взрослому сильному парню. Он лишь посмеивался.

Из краника медогонки тек и тек помаленьку тягучий ручеек золотистого меда, которым нас, помощников, потом угощали. За летним столом, за чаем.

Времена были трудные, голодные. А уж про сладости, что и говорить. Липкие конфеты-«подушечки» по великим праздникам. Вот и все. Осенью варили мед арбузный — «нардек». Запекали тыкву да белую сахарную свеклу, у кого они были.

И потому так ждали медового праздника у Шкленников, гадая: пригласят — не пригласят? Шкленники жили бедно. Как все. И ульев было немного. Но приглашали. К детям в ту пору все относились по-доброму. Тем более — к сиротам.

Теперь все это в далекой дали.

А вот картинка осталась. По-прежнему на стене висит, порой согревая душу.

Подарок на день рождения. И светлая память на всю долгую жизнь.

 

ПОМЕСТЬЕ

 

Хуторской мой приятель, приехав в поселок, навестил меня в новом моем жилище, где я поселился недавно.

Это был обычный дом в три комнаты, одна из которых достаточно просторная. Оглядев ее, товарищ мой — человек прямой и серьезный — спросил:

— Ты танцевать что ли здесь собираешься?

Я лишь посмеялся. Но потом, позднее, этот вопрос показался мне совсем не смешным.

Вспомнился хуторской дом приятеля, в котором я часто бывал и живал. Дом у него обычный для старого донского казачьего хутора: бревенчатый сруб, невеликие окошки, деревянные пол, потолок. Печка, которая делит жилье на две половины: горницу и кухню. На выходе — холодный коридор с окном и темная кладовка. Простор весьма невеликий.

Потому и удивился приятель моему новому жилью: «Танцевать собираешься…» В этой фразе звучало еще и осуждение, которое я понял и посмеялся: «Нашел хоромы…»

Ведь и вправду в нашем поселке в нынешние времена новые дома появились: приглядные на вид, просторные, удобные для житья, порою в два этажа, да еще и с мансардою. В них и в самом деле танцы устраивать можно.

Признаться, я завидую просторным домам. Прежде я видел их в странах иных, ближних и далеких. Потом такое жилье появилось в Подмосковье. Правда, заборы тамошние высоки. Особо не разглядишь. Да и неловко в чужие окна заглядывать.

Но издали смотришь на черепичные крыши, большие окна, а то и стеклянные стены. Что-то представляешь… Теплую зимнюю веранду, пусть невеликий, но спортивный зал с теннисным столом, шведской стенкой, а рядом — парная, косточки погреть, а потом окунуться в бассейн. Разве не хорошо?

Сначала — Подмосковье. А потом даже у нас в поселке неплохие дома объявились. Правда, стоят они кучно, подпирая друг друга. Обычно я думаю или говорю кому-то: «Этому дому — два ли, три гектара земли с лужайкой, леском и озером».

Надо мной посмеиваются. Это у миллиардера Гейтса поместье с леском да озером.

Или усадьба нынешнего американского президента, которой теперь вроде бы владеет наш человек со славной фамилией Рыболовлев. Он же в придачу еще и остров купил в Эгейском море. Конечно же, с домом. Видимо, неплохое поместье. Недаром за него сражались несколько богачей-миллиардеров.

Спасибо телевизору. Мы все и все нынче знаем: кто, где, с кем, почему и сколько.

Часто завидуем. Порой осуждаем. Как нынче приятель мой, который, оглядев мое весьма скромное жилище, произнес: «Танцевать, что ли, собираешься?..»

Танцевать мне уже по возрасту поздно. А вот пожить…

Детство мое да отрочество — это старый наш дом, бревенчатый невеликий сруб: низкий потолок, тесные стены, малые окошки.

Позднее, уже в возрасте зрелом, приезжая в наш дом в летнюю пору, я иногда пытался вспомнить, как мы вшестером здесь умещались? Кто и где? Прикидывал так и эдак и не мог понять. Но чтобы страдали от тесноты, не помню. Может быть, потому, что рано утром уходили на работу, в школу. Дом пустел.

А в пору теплую, уже ранней весной, все расползались: старший брат в сарае ночевал, я — на веранде, тетушка — в тесном коридорчике. Это — ночь. Весь долгий день, с весны и до поздней осени, проводили мы во дворе. Там — летняя кухонка; возле нее, под навесом, стол. Там — просторный огород, в котором работы хватает всем. А детворе и вовсе раздолье: широкая улица, соседские дворы — словно свои, рядом — степь и речушка Лог, чуть подалее — Дон, лесистое займище. Хватило бы сил и ног, чтобы с утра до ночи…

В дом, под его крышу наведывались редко. Долгое лето он дремал в тиши, в полутьме, за прикрытыми ставнями.

Для меня это — прошлое. Для моего товарища — день сегодняшний. И потому, когда летней порой я приезжаю на хутор, хозяева, зная обычай мой, говорят:

— В домах будешь ночевать… Надо окна, двери открыть. Чтобы провБнулось. Мы туда с весны не заходим.

Так было и теперь, в нынешний мой приезд.

— В домах будешь…

Я ночую «в домах». И дело не только в памяти. Мне нравятся бревенчатые стены, прочные полы, потолок, которым более ста лет и которые никогда не знали краски ли, обоев, прочего лишку. На Троицу полы устилают пахучей травой богородицкой — чебрецом. В запас для зимы на стенах висят пучки душицы, зверобоя, иссопа — донского ладана.

Хорошо в доме дышится, спится легко. Особенно в первый день приезда.

Наутро, после крепкого и долгого сна, вышел я на крыльцо и неволею замер. С высокого крыльца открывался простор немереный. И взгляду ничего не мешало. Рядом — курчавая зелень задичавших грушевых садов, дальше — огромный луг, высокие меловые обрывы, Львовичева гора да Кораблева гора, Маяк, Белобочка — курган за курганом высятся, словно стерегут просторную речную долину, чередой уходя в далекую синь.

Обычно, когда я еду в Задонье, на хутор, то на пути дважды останавливаюсь и выхожу из машины.

Вначале на высоком перевале, с которого открывается синее коромысло Дона — его излучина и все низовое Придонье с блюдцами малых озер, жилками стариц, протоков, сочной зеленью луговин да лесистых займищ. Картина приглядная.

Второй раз останавливаюсь, поднявшись на меловую гору после Малоголубинского хутора, откуда, как на ладони, видны горбатые барханы задонских песков, которые в ненастье теплятся желтизной, словно греют мир, а в солнечный день слепят глаза сияющей белью.

Две остановки в пути. Всегдашние. Чтобы продышаться на высоком ветру. Постоять, озирая просторную вековую землю, нам открытую на короткий, на птичий срок. Постоять, посмотреть, тихо радуясь и вздыхая понятно чему.

А теперь было позднее утро, первый день гостеванья, в котором я многое уже проспал.

Товарищ мой, как всегда, на рассвете съездил, проверил сетчонку. Из отворенных дверей летней кухни растекался по двору приманчивый дух жареной рыбы.

— Ты давай, шевелись… — подстегнул меня хозяин. — Не потягивайся, а садись завтракай и погнали. Я уже все продумал. Первым делом переставим сетку. На устье возле камышей сделаем по тине дорожку. Там тина могучая… Протопчем, поставим сетку. Там линь жирует. Возьмем его обязательно. Там лини — в сковороду не поместишь. Завтракай и погнали…

— Куда ты человека гонишь? — заступилась сердобольная хозяйка. — Успеете, день длинный.

— Если зевать и потягиваться, ему конца-края нет. А если в делах, не успеешь оглянуться. Сама знаешь, огород поливаем впотьмах.

И вправду огород поливали в теплых сумерках. А ужинали при электрическом свете.

Долгий день прокатил колесом. С утра на просторном, камышами зарастающем устье речки ставили сетку, с немалым трудом протоптав и пробив для нее длинный прогал в тине да цепких водорослях. Там же, возле речки, в низинах накосили травы для захромавшего теленка.

Ездили к Белому роднику за хорошей водой. Заодно в том же углу, в истоке балки, нарезали дубовых веток для зимы, для бани. И сибирьковых — двор мести. Потом во дворе вязали пахучие зеленые веники. С обеда, не отдыхая, подались через речку на Кораблев бугор за смородиной для вареников и вроде в разведку, чтобы назавтра всерьез заняться смородиной. И попутно отыскать хороших жердел — диких абрикосов для варенья и сушки. Они, степные, бывают лучше садовых: крупные, сладкие.

К вечеру успели сетку проверить. Двух хороших линей подняли да пяток вездесущих карасей-«гибридов». И большую водяную черепаху полчаса из сетки выпутывали. Занесло ее… Потом немалый огород поливали.

Так и прошел день. Ужинали во дворе, при лампе, рассуждая о дне завтрашнем. И после недолгих раздумий поход за смородиной решили отставить, она, эта ягода, никуда не денется. Тем более что чуть подалее, за Сухой Голубой, в посадках тамошних, смородина нынче буйно цвела и майские утренники ее не тронули. Надо проверить.

А завтра с утра пораньше, переделав дела домашние, решили податься за Дон, за раками на озера. Круглое, Лопушное, Шемаристое… А заодно наведаться к старым, еще колхозным скотьим базам — летникам. Там шампиньонов бывает море.

После долгого дня в тихом доме я засыпал как-то странно: проваливался в небытие, а перед закрытыми глазами кружил и кружил день нынешний: светлое небо его, синяя речная вода и белая родниковая, зелень и цвет холмов, и огромного приречного луга с фиолетовыми озерцами шалфея, золотистыми ручьями зверобоя по водотокам, жилистым татарником в мохнатых малиновых цветах.

Кружился день нынешний… А потом почему-то стал видеться завтрашний: могучее речное лоно, белый песчаный берег, подмытые водой обрывы — места знакомые. Гнездо орланов-белохвостов на старом тополе. Песчаная белая дорога по дубняку, а потом через протоку. И озера… Поплутное, Банное… Бобровые запруды, ондатровые хатки. Светлые, видимые пути речной выдры по дну, под водой. Крестовое озеро, Песчаненькое… Там сазаны. Тихая вода в укрыве старых тополей да верб.

И вот тут уже в полусне меня вдруг осенило. Я вспомнил свои недавние мечты ли, грезы о жилье и житье просторном, которое отлично от городских этажей, окон, балконов, лоджий или усадеб в пригороде: два ли, три этажа, двор, цветник. И даже для всего мира завидное: собственный остров Скорпиос в Эгейском море… Всего лишь малый островок длиной в километр.

Завтра, через Дон переправившись, нам шагать и шагать.

Здешние придонские озера раскинулись тремя просторными полукружьями, подпирая друг друга. Коромысло первое, второе и третье. Размах километров в двадцать. Десяток верст вглубь. В первом ряду Крестовка, Лопушное, Шемаристое, Большое да Малое Слуховое, Круглое. Чуть поодаль такой же дугой: Поплутное, Свинорои, Куги, Клешни, Синие Талы. И последние, самые большие и глубокие: Бурунистое, Песчаненькое, Лубники.

На следующий день мы добрались и до них. Это был долгий день, в котором уместилось многое: лесные, затравевшие дороги и тропы, тихие озера, окраины которых процеживали мы бреднем. Больше впустую.

Говорливый приятель мой не в первый раз вспоминал прошлое, когда здесь сено косили, запасались дровами; в конце лета в обмелевших озерах рыбу ловили считай руками; в свою пору рубили вербовую лозу для плетней-заборов и всякого рода корзин, а озерным чаканом ли, рогозом крыли дома, сараи, да еще плели удобные для домашнего быта сумки: «зембели» да «кошелки».

За долгий день в нашем пешем походе не встретили мы ни одного человека. Лишь на Дону протарахтела чья-то моторка, поднимаясь вверх. А в лесном займище — только птичьи песни. Да любопытные черные норки шныряют на берегах озер. Редкие следы кабанов, их порои, где они лакомятся сладкими корнями рогоза. Вот и все. Молчаливые травы. Шепот листвы в вершинах деревьев.

Поздним вечером, уже готовясь ко сну, присел я на перила высокого крыльца. Летний розовый закат остывает долго, порой до полуночи. От реки в такую пору наплывает парное тепло и потому звуки и запахи вечерней жизни выступают отчетливей. Чуялся острый дух раков вареных и укропа — приправы к ним — наша трапеза, и сладковатый — кипяченого молока, которое хозяйка оставила на ночь во дворе.

Птицы стихли. Летучие мыши бесшумно реяли рядом. Погромыхивал цепью дворовый пес, устраиваясь на ночлег. Где-то совсем далеко протяжно и по-детски потерянно теленок тонко звал свою непутевую мамку.

В этой вечерней тиши осязаемо чуялся покой и простор, никем не тревоженный и огромный.

И снова мне вспомнился остров Скорпиос и его счастливый хозяин. Но вчера ли, сегодня, а может быть, лишь сейчас очень ясно, отчетливо понял я, какая малость этот знаменитый собственный остров, за который сражалось несколько богачей-миллиардеров, но победил, заплатив немыслимые для мира шальные деньги, недавний землячок наш со славной фамилией Рыболовлев. Теперь он — хозяин поместья, в котором главное не дом, а собственный остров — кусок земли в море Эгейском длиной почти в один километр и шириной вчетверо менее.

Мой товарищ, хуторской мой хозяин, владеет иным, много и много большим.

Дом его — не больно великий, но крепкий, бревенчатый. Рядом — летняя кухня, там — печка, стряпня и ночлег. Но вся его жизнь протекает не в тесных стенах под крышей. Двор, базы, стойла скотьи и птичьи, огромный огород с грядками, лунками, плодовыми деревьями и кустами. Но все это — лишь малая, крохотная часть владенья. Главное — вокруг, далеко и рядом: просторная земля, которую взглядом не окинешь.

Обезлюдевший хутор с его пустошами, выгонами, скотьими толоками, и немереная округа: приречный луг, холмленая долина малой речки — донского притока, береговой лес, за ним — Дон, до него ходу немного. У берега — лодка. Хочешь, плыви на Голубинский остров, там лещ берется; на Клешни, под Белую гору, сомов попытать; к Желтому мысу, на быстрину и суводь, за жерехом, или на левый берег, где вовсе простор: озера, старицы, протоки. А по тверди земной степными дорогами, тропами: Ремнево, заросшее колючим шиповником, давно заброшенные Желтухин сад да Гусаркин, Якубов кут да Сазонов. Красные яры с журчливыми перекатами, Семибояринка, Большая яруга… Пешком ли, а когда ног жалко — на велосипеде, подалее — на машине. Пыли да пыли… Вверх по Дону: на Картули, Кисляки, Герасимов, а то и Сиротино. «В Сиротину — пешком, на горбу с мешком», — так в старые времена говорили. Теперь — иное. В другую сторону, вдоль малой Голубой речки — к Теплому хутору, к Найденову и выше, до самого истока на перевале, у Венцов, и далее к хутору Муковнину, где из Булавинских да Каменских родников другая малая речка рождается — Лиска.

Рыба ли, грибы, шиповник, боярка, смородина, пахучие травы, скотьи выпасы, сенокосы, по весне — лазоревый цвет да ландыши. Все это для моего товарища свое, привычное. Он здесь родился, вырос и теперь живет на своем поместье.

Обыденность бытия, когда будто не замечаешь щебета ласточек, их быстрого лета, голосистых по весне скворцов, тихого переклика щуров в поднебесье, соловьиного боя, высокого неба в коротком, перед восходом, утреннем розовом разливе или вечернем, долгом торжественном полыханье.

Всего этого будто не замечаешь. Как и простора земного. Просто живешь этой жизнью, своими заботами и трудами. Но внимаешь всему. Знаешь, сколько гнезд ласточки нынче слепили на твоем подворье; приходишь на помощь им, когда сороки или змея-«желтопуз» зорят гнезда с яичками да птенцами. По весне, ожидая скворцов, чистишь их деревянный домик; иначе они могут не поселиться. Соловьиные трели порой тебя остановят поздним вечером. Встанешь и слушаешь. И алые степные тюльпаны, душистые ландыши в свою пору приносишь в дом. Для жены, для себя.

В этой жизни нет времени и привычки к пустому любованью. Но порою осенней невзначай услышишь, поднимешь голову и замрешь, провожая караваны перелетных птиц и отзываясь душой на печальные клики. А ночами весенними будит тебя их неистовый, счастливый прилетный гогот.

Полноту этой жизни и потому привязанность к ней не вдруг объяснишь, когда спросят.

— Ну… Тута у нас… Как-то просторночко… — когда-то ответил мне мой приятель; и в подтверждение слов своих — долгий огляд во все стороны: белью сияющая Львовичева гора, могучий Прощальный курган, речная долина, уходящая вдаль, береговой лес.

Смущенная улыбка. И облегченный выдох. Разве не понятно?..

И ведь в самом деле «просторночко»: от Булавинских родников до Бурунистого лишь напрямую, птичьим летом около сотни верст. Это вам не остров Скорпиос — всего лишь в один километр длиной, а поперек — много менее.

 

НЕ ПОМЫШЛЯЙ

 

Даже в солнечный весенний день на высоких холмах Задонья, на их голых лбах стылый ветер, порою до костей нижет. Вот и стараешься найти приют в какой-нибудь глубокой лощине, стекающей к Дону.

Наверху красит серую землю лишь малая россыпь белой крохотной крупки. В укрыве овражного откоса — тихо, солнечно. Под ногами пружинит мягкая постель прошлогоднего дубового листа. Нынешняя зелень деревьев прячется до поры в набухших почках. Голые ветви, пустые кроны солнца не застят. И потому здесь тепло, даже знойно. И празднично.

На подстиле серой листвы ярко сияют золотистые россыпи цветов гусиного лука, калужницы; кротко светят белые, сиреневые, фиолетовые свечки хохлаток. Живой многоцветный поток заливает лощину.

Наверху, на холмах, стылый ветер, а здесь, в затишке — солнечный жар, теплая земля в наряде весеннем и дух цветенья. Рай земной, нетревоженный. Сиди и смотри. Дыши терпкой прелью листвы и сладко-душным ароматом хохлаток. Слушай птичьи песни и усыпляющий пчелиный гул. Словом, живи, погружаясь невольно в блаженную дремоту, не больно понимая уже, это — явь или сон золотой, который легко спугнуть.

Коричневый большой заяц, вынырнув из кустов, неторопливо проковылял косогором и остановился, замер, не сразу продолжив свой путь. Видно, и он понимал, что теперь не время куда-то спешить.

В один из дней той же весны, порою вечерней, оказался я на берегу речном. Нынешняя зима, в краях от нас северных, выдалась снежной. Мы радовались, ожидая у себя на Дону хорошего половодья. Так оно и случилось: вешняя, прибылая вода в мае месяце высоко поднялась, затопив луговины, протоки да старицы, лесистые низины, где тополя да вербы оказались по колено и по пояс в воде.

Даже на взгорке, возле бывшей паромной переправы, вода подступила к старым осокорям, обмывая могучие узловатые корневища.

Здесь я и устроился под развесистыми тополевыми кронами.

Просторен Дон в весеннем своем разливе. Просторен и могуч. Низовой, левый берег тихо полоняет он, затопляя камышовую да вербовую гущину; берегу правому, горскому, он кажет свою силу, подмывая и руша обрывистые кручи холмов.

Но теперь шумное половодье уже отыграло. Тихие волны поплескивали у ног моих. Тихая вода лежала просторно, широко и далеко в блескучей солнечной ряби.

Просторы и мощь текучей воды неволею завораживают. Это была моя родная река, с детства знакомая и до нынешних лет не оставленная, но сейчас, в вечереющем свете, в полноводье она виделась такой могучей, в чем-то таинственной ли, загадочной, как и всякая природная дикая сила.

Молодая, светлой зелени листва тополевая мягко шумит над головой, невеликие волнешки поплескивают возле ног. Рядом, на большом теплом камне, пристроился малый, угольно-черный ужонок в золотой коронке. Он отдыхает, греется после долгой дневной охоты в еще холодной воде.

Сидим, провожая день нынешний, которому повтора нет.

Ни о чем не думается, память молчит, сознавая тщету свою людскую, жалкую рядом с вечным: весна, теплый вечер, текучие воды. Рядом и вместе с вечным, сливаясь с ним: мягкие сумерки, плеск воды, близкое небо, уходящее солнце, малая плоть человеческая.

…Городское утро. Та же самая славная весенняя пора. Обычные ранние прогулки в нашем невеликом сквере становятся по-весеннему привлекательны. Даже во дворе, выйдя из подъезда, чуешь цветенья дух. Вот они — кусты сирени в тяжелых кистях: белые, фиолетовые, лиловые. Сладко пахнут, перебивая утреннюю дворовую автомобильную вонь. А прежде цвели абрикосы, потом четыре яблони, совсем рядом, возле музея. Нынче пришел черед кустов ненашенских, декоративных: форсиция, словно желтый пламень, костер; скумпия вот-вот покажет себя. А сегодня для меня неожиданно объявилась пышная белая пена кустов, которых я и названия не знаю. На них веток не видно, такой цвет густой: молочная слитая бель, от маковки до земли.

Подхожу ближе. Вижу: возле куста стоит человек, как говорится, шапочно-знакомый. Поутру встречаемся на прогулке, здороваемся. И только. Он увидел меня, дождался, спросил, указывая на цветущий куст:

— Скажите… Что это?

Я подумал, что он хочет узнать породу, название куста, которого я не ведал и потому замялся.

— Вот что это? — повторил он взволнованно. — Как, откуда?.. Такая красота.

Теперь я понял его. Но как ответить?.. И все же сказал, скорее, самому себе:

— Наверное… Не помышляй, радуйся и благодари.

Он улыбнулся, согласно покивал головой и пошел далее.

Не первый год его встречаю на утренних прогулках. Здороваемся. Лицо у него простое: морщинистое, загорелое; руки — большие, тяжелые. Видно, человек рабочий.

Встречаемся, здороваемся. Но заговорил он со мной впервые.

Славная нынче весна. Пусть и городская. Но абрикосы цвели, яблони. Даже груша нынче объявилась совсем рядом, под откосом. Хорошо цвела, мощно, чистой белью. Нам бы еще майского дождя с грозою для полноты жизни.

 


Борис Петрович Екимов родился в 1938 году в городе Игарке. Окончил Высшие литературные курсы. Работал на заводе, учителем в школе. За свою многолетнюю писательскую деятельность создал более 200 произведений. Лауреат Государственной премии РФ, премий им. И.А. Бунина, им. А.И. Солженицына, Меж­дународной Платоновской премии. Член Союза писателей России. Живет в Волго­граде.