(473) 253 14 50
253 11 28

ПОЭТИЧЕСКИЙ ПОРТРЕТ ВРЕМЕНИ

Вышла в свет книга-альманах «Современная воронежская поэзия: По страницам журнала «Подъём» 2009 – 2016 годов». Она является естественным продолжением издательского проекта редакции, начатого в прошлом году томом «Современной воронежской прозы». В нынешнем поэтическом альманахе представлены лирические циклы 82 авторов из районов области и Воронежа. Среди них – молодые и творчески зрелые стихотворцы, традиционалисты и экспериментаторы. Стилистическая палитра книги разнообразна и ярка. В послесловии известный литературовед и критик Виктор Акаткин, всматриваясь в строки и анализируя лирические сюжеты участников альманаха, восстанавливает психологический портрет наших современников и эпохи.

Предлагаем вашему вниманию статью доктора филологических наук Виктора Акаткина «Какая эпоха была…» (Заметки о поэтических страницах «Подъёма»)

 

«Какая эпоха была…»

Заметки о поэтических страницах «Подъёма»

 

До поэзии ли теперь, когда творится такое… Подобное слышится всюду, даже в сугубо литературной среде.

До поэзии — всегда и теперь, даже когда ухают бомбы, взрывают дома и поезда, когда высокие ценности низводятся до базарных.

До поэзии, если стихи пишут, издают и даже читают. Пишут школьники, учителя, студенты, инженеры, библиотекари, офицеры, чиновники. Пишут юные и седобородые — от счастья или страданий, по зову сердца или от честолюбия, от очарования божьим миром или от «не могу молчать».

Многие считают стихи безделицей, пустым, недоходным занятием (в чем они, конечно, правы), а поэтов — праздными чудаками и мечтателями, растратчиками слов и чувств по любому поводу. Пусть так, но поэзия «существует — и ни в зуб ногой»!..

Журнал «Подъём» решил издать отдельной книгой стихи (как годом ранее — прозу), печатавшиеся на его страницах в 2009–2016 годах, под широким объединяющим названием «Современная воронежская поэзия».

Название это несколько условно. Книга объединила поэтов разных поколений, представляющих большое историческое время, вместившее в себя и «великий перелом», и Великую Отечественную, и торопливую оттепель, и неповоротливый застой, и авральную перестройку, и развал СССР, и «лихие девяностые», и прозревающие двухтысячные. Любая статистика в деле поэзии малозначима: она может указать лишь на самые общие тенденции и приметы, в данном случае — возрастные, гендерные и территориальные. Большинство авторов этой книги проживает в Воронеже (44), 30 — в области, а первое место из районов по числу поэтов неоспоримо занимает Россошанский (7), два автора из Курской области и один из северной столицы. Мужчин среди авторов «Подъёма» 46, женщин — 31, почти все либо с высшим образованием, либо продолжают учебу; лишь единицы печатаются впервые, а у многих от одной до десяти и более поэтических книг, публикации в различных антологиях, столичных газетах и журналах. Разброс по датам рождения у поэтов до удивления велик — чуть ли не целый век. Родившихся в 20-е годы — один, в тридцатые — семь, в «сороковые-роковые» — восемнадцать, в пятидесятые — одиннадцать, в шестидесятые — семь, семидесятые — четыре, восьмидесятые — десять, в девяностые — четыре (по понятным причинам не у всех женщин указаны даты рождения). Говорит ли о чем-нибудь вся эта цифирь, или она случайна? Конечно, говорит, но только в тот момент, когда мы коснемся основных тем и мотивов творчества поэтов, их образных, цветовых и музыкальных предпочтений.

Какая она, современная воронежская поэзия? Что изменилось в ней на переходе в новое тысячелетие? Чем могут удивить поэтические голоса рубежа столетий? Чего они взыскуют и что отвергают? Каков вообще поэтический урожай последних лет? Критик С. Мнацаканян, называя П. Антокольского советским классиком второго ряда, сожалеет при этом, что «сегодня нет даже третьего ряда… Увы, сегодня таких авторитетов в нашей жизни не назовешь, да и планка требований к поэтическому слову упала если не до нуля, то близко к этому» [1, 11]. Можно добавить: упала и планка ожиданий, высокого спроса на поэзию, на ее эстетические качества. Отсюда и мутация самой поэзии, девальвация «царственного» слова, умаление творческого процесса: рыночные интересы, неполнота самоотдачи, вдохновения, безоглядной поглощенности замыслом, как это было, скажем, у Есенина, Рубцова, Прасолова. Основная особенность поэзии, — пишет В. Микушевич, — «оказывать воздействие» [2, 7]. Кажется, современная поэзия избегает, стыдится этой особенности, либо вообще включила заднюю скорость, чтобы подальше отъехать от классики и не жечь глаголом остывающие сердца людей. Трудно сказать, каких высот достигнет она на задней скорости, на отказах от воздействующего глагола. Речь не идет о возрождении агитпоэзии, хотя и она в критические моменты поднимала на бруствер…

В таком многоголосом хоре, который образовался в книге «Современная воронежская поэзия», трудно вывести общие знаменатели, гораздо слышнее отдельные голоса. Тут много знакомых, давно известных и за нашими пределами имен, похвально отмеченных критикой (Л. Бахарева, В. Будаков, М. Каменецкий, Л. Коськов, И. Лукьянов, С. Ляшова, В. Нервин, А. Нестругин, С. Никулин, Е. Новичихин, С. Попов, А. Пресман, М. Тимошечкин, Г. Умывакина, В. Шуваев, И. Щёлоков). Но есть и молодой подлесок, которому расти и расти на иной почве и в новом климате.

После шестидесятников — «громких» и «тихих» — много чего было в нашей поэзии, но мы к ней еще не присмотрелись, ярких путеводных звезд не распознали. Как обнаружить ту самую сверхновую, от которой пойдут дальнобойные поэтические лучи? Назревает ли какой-то знаменательный поворот в мирочувствовании, в самостоянии человека? Или, по Блоку, «начнешь опять сначала, /И повторится все, как встарь»? [3, 210]. Хватит ли сил прорваться к новому, как это удалось Серебряному веку в искусстве и философии? Многие уже поторопились наши 80–90-е сравнить по новизне и творческому порыву с тем серебряным ренессансом. Действительно, гласность сбила многие замки и затворы со всего запретного, и мы оказались на зияющих просторах духовных исканий всех времен, вплоть до библейских. И затараторили скороговоркой сразу обо всем, чаще повторяя давнее, чем высказывая свое, насущное, неотложное. В речах, статьях и книгах мы рвались вперед, а на деле, в земном устройстве, сползали в прошлые времена, как после серебряного века сверзлись в тоталитаризм.

У каждой эпохи свои светочи, свои соблазны и обманки, и тот, кто им до конца отдается, но способен подняться в высокий небосвод правды и сострадания, становится поэтом. Одни приходят в мир с решительным порывом к свободе, другие жаждут равенства и справедливости, третьи заряжены борьбой и мщением, четвертые поднимают знамя красоты и гармонии. Какие знаки, какие знамена поднимет современная поэзия, воронежская в том числе? Какие у нее печали и радости? К чему она с интересом приглядывается, над какими цветами вьется?

Быть может, впервые русские поэты ощутили, как трудно жить без чувства локтя, дружеского плеча, каково оказаться выключенным из «нашей бучи, боевой и кипучей», каково быть одиноким на сквозняках свободы. Многих сносит на обочины, в придорожные заросли, и только целеустремленным удается удержаться на своей тропе. Что же произошло? Сместилась, прогнулась ось бытия, вокруг которой все вращалось: советский коллективизм и государственничество, беззаботность жизнеустройства, нравственные заповеди строителя социализма. А рядом с этой осью проклюнулась вторая — либеральная, индивидуалистическая, и они все время сталкиваются, мешая друг другу нормально вращаться. Не отсюда ли многие наши беды и заморочки? Та самая разножица, которая мучила Есенина: одна нога на берегу, другая в лодке. Куда же и как нам плыть?..

Новейшая поэзия стала часто посматривать в зеркальце, пристально разглядывать себя и прихорашиваться. Она любит перебирать строки, имена героев, сюжеты, детали, даже слова и звуки, превращая это разбирательство в очередные шедевры поэзии («Когда б вы знали, из какого сора…», например). Она подходит к самой себе не столько философски, сколько технологически, как прораб-строитель к поставленному материалу. На этой основе формируются всевозможные течения, школы, группы, объединения, кружки, салоны и т.п. На это «зеркальное» увлечение адекватно отвечают методы изучения литературы, в той же степени занятые самими собой, перебиранием терминов и понятий. Воронежцев не миновало это общее увлечение как в поэзии, так и в критике, что заметно подняло литературный уровень писательской среды, привело к небывалой ранее разветвленности эстетических интересов и поисков ответов на них. В двухтысячные произошел заметный сдвиг и в наших исторических представлениях, в котором можно увидеть реабилитацию прошлого, в том числе и советского, смывание черных красок с намоленных икон и светлых лучей, идущих от них в будущее.

Движение литературы в XX веке, появление все новых и новых произведений, полагает В. Кожинов, есть не следствие борьбы и смены течений и школ (ведь многие ведущие писатели вообще не входили ни в какие школы), а реализация художественных устремлений более широкого порядка: классический реализм, модернизм, авангардизм. С первым приближением к сути дела и даже с неким допустимым упрощением он так представил эти устремления: «Классика основана на стремлении непосредственно продолжать традиции XIX в., от Пушкина до Чехова; модернизм преследует цель создать “новое”, “современное” искусство, хотя и не порывающее с классикой; авангардизм — это в той или иной мере отрицание, отвержение классики, в значительной мере и модернизма» [4, 9]. Авангардизм, более объемно определяемый как постмодернизм, по словам Кожинова, есть порождение «самого состояния мира в XXI веке», и он «возможно, сделает немыслимым новое рождение классики», хотя в XX веке они взаимодействовали и друг без друга не могли существовать [4, 23-24]. Знамя постмодернизма, со своими цветовыми оттенками, было поднято и над воронежской поэзией.

Во второй половине 1980-х «левая» поэтическая молодежь, группировавшаяся под крылом горкома комсомола, стала все заметнее отходить от советского «официоза», результатом чего явилось, как пишет А. Житенев, «создание давно назревшей альтернативы воронежскому литературному журналу «Подъём», который, по его же словам, «и тогда, и сегодня ориентирован, преимущественно, на несколько прямолинейно понятые «почвенничество» и «патриотизм» [5, 12]. Эти понятия, взятые в кавычки, были тогда в устах либералов ругательными жупелами (типа «прибежища негодяев» и т.п.). Мы же видим в них спасительные ориентиры, благодаря которым воронежская поэзия искала самореализации на иных, не постмодернистских, путях. Что же касается «Подъёма», то на его страницах в двухтысячные годы появились и те поэты, которые восставали против советского «официоза» (М. Болгов, В. Нервин, Т. Повалюхина, С. Попов, П. Синёва, Д. Чугунов). Разделительные линии между «правыми» и «левыми», как ни старались их подновлять, легко переступали в повседневном литературном быту, на всевозможных литературных мероприятиях: вечера «Лика», Поэтограда, Дни поэзии ВГУ, где выступали поэты не только из соседних областей, но и столичные. И никто не спрашивал, каким заповедям они следуют: реализму, модернизму или авангарду. Была бы поэзия — встретят бурными аплодисментами, а нет — обойдетесь молчанием.

Поэзия, представленная в этой книге, по преимуществу лирическая, хотя и не без стремления расставить главные вехи в истории страны от октября 1917-го до августа 1991-го. Есть где разгуляться мысли и чувству, есть за что зацепиться словом, чему порадоваться, над чем поскорбеть и поплакать. Перед поэтами двухтысячных взошло, наконец, долгожданное солнце свободы, и ни на одной дороге нет отпугивающих знаков запрета, угроз за не то и не так написанное. Хвала тебе, небо, за такую благодать! Однако свобода не избавила от «шума времени», от наследственного духовного багажа. Каждому достался «присыпанный пылью» след отца, и по нему надо пройти, но «на судьбу вперед» (В. Колесниченко).

Поэзия не нуждается в развернутых событийных сюжетах, подробных сценах, поступках и портретах героев, но она не пропустит сверкнувшего стеклышка на дороге, многозначного слова, редкой мелодии. Струны стиха тонкие и чуткие, даже слабое дуновение ветерка отзывается в них долгим звучанием. Такова и человеческая душа, пробужденная голосами жизни. Сколько в этой книге пробудившихся, растревоженных душ! Нелегко разобраться в этом калейдоскопе переживаний, высоких порывов и разочарований, восторгов и сожалений, приговоров и оправданий, однако все они тяготеют к главным, болевым и победным вехам на маршруте страны. В какой-то момент знамена и звезды потеряли доверие, показалось, что они выставляются для прикрытия неблаговидных деяний. Но черный туман хулы сошел, и увиделось, что за этими знаменами и звездами «народа подвиг все же светится» (В. Беликов). Не так жили, не тем богам молились, не тем ставили памятники — почти общее настроение 1990-х. В двухтысячные оно обретает противоположный знак: там, в советском прошлом, существовала Золотая Атлантида, затонувшая по нашей вине.

«О Боже, какая эпоха была», — с грустью восклицает Ю. Копысов, словно предлагая ключ для сверки поэтических настроений в оценках советского прошлого.

Читали стихи! До рассвета, до слез.

И подлость за тыщу шагов различали.

Героев своих, не стеснясь, качали.

И были Герои! Пусть даже без звезд.

И подвиги были — не нынешний гам.

И Родине в жертву себя приносили.

И снова из праха вставали и жили

по меркам своим и своим чертежам.

Ему, пожалуй, удалось выразить главное, чем озабочены наши души: соединить разорванную цепь времен, не сбросить с парохода современности все, чем жили, за что боролись и положили столько народу. Этим и занята современная воронежская поэзия — «почвенная» и «патриотическая».

Неужто тот мир без следа уничтожен

и нам не протянет ладони свои…

Он-то тянет, тянет свои ладони — и в стихах, и в песнях, и драмами, и победами, и великими планами, и вечными огнями. Дело за нами — не оттолкнуть протянутую руку, а принять из нее все доброе и перспективное.

Все соловьи, в те года недопевшие,

в сердце слетаются вновь.

                                (Ю. Копысов)

 

Поэзия пошла вглубь, к земле, к «редеющему народу» (А. Нестругин). На поиски причин и следствий ушло немало времени. Мы научились хорошо жалеть о прошлом, но не умеем обустраивать настоящее и беречь дорого нам доставшееся. Больно ударили по нервам колючие строки И. Глушковой, указавшие на главную причину наших шатаний и неудач:

Не я, а жизнь глухой тоской

Тебя в ошибках обличала,

Но ничего я не встречала

Страшнее слабости мужской.

Да, робок, нерешителен, податлив на все приманки оказался наш советский мужчина, легко перетекающий из садика в школу, из школы в вуз, из вуза на завод, а там в партию, в депутаты и т.д., «лавулирующий», как выразился В. Овечкин, между начальниками в поисках тепленького местечка. «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет», «Работа дурака любит», «Плетью обуха не перешибешь» и прочие обывательские премудрости ведут только в болото, к щедринскому «применительно к подлости», к пофигизму и нулевому существованию. Не следуй мы этим премудростям, не самодурствовал бы Хрущев с кукурузой, искусством и религией, не прятались бы будущие перестройщики за Брежнева и Суслова, не дали бы Ельцину развалить Советский Союз и разграбить страну.

Типичны для многих авторов книги уходы в беззаботное детство, где все было ясно, все по-доброму, а мир ограничивался квартирой или садиком, мама заменяла собой Вселенную, папа был сильнее всех на свете, а бабушка на керосинке «мне жарила картошку». Привыкшему жить в домашнем раю попасть во взрослый мир — все равно что оказаться на льдине в окружении белых медведей. Спастись, заслониться от него можно только мечтами о прошлом. В этом жестоком мире правят иные законы, и «чтобы жить, надо зубы сжимать» (И. Лукьянов). Удручает не борьба за выживание (что вообще позор для нашей богатейшей страны), а моральная энтропия, помрачение чести и совести, бесчувствие к высокому слову и красоте. С другой стороны, и нас коснулось то, что так раздражало на Западе.

Жрет все на свете потребленья Молох,

Дымки отчизны накрывает мрак.

                                      (И. Лукьянов)

Двигательной пружиной существования, фабрикой ценностей стала не идеология, а бизнес, рынок, торговля всем, что покупается и продается, что может приносить выгоду. Даже духовные и моральные ценности становятся товаром. Выгодно — продавай все: землю, недра, лес, металл, честь, присягу, а на деле предавай — страну, семью, друзей, учителей, самого себя — и не угрызайся. Ранее сражались до последнего, приносили себя в жертву, вставали из праха, прославляли своих героев, возжигали им вечный огонь, а теперь на нем жарят яичницу («Надеюсь, хоть этот огонь не потушат» — Ю. Копысов). Общезначимо то, что только для себя. Уже окрепло сомнение в том, что «человек человеку — брат» (С. Редько). Что попросил бы каждый третий, явись в толпу Христос? — «Сотвори нам вина и хлебов, а спасенья — не надо». Верность считается хуже предательства, страдальцем видится не Христос, а Иуда, ставки которого неимоверно поднялись: «Будь спокоен, Иуда. Тебя не забудут» (А. Сухов). Иуды были всегда, но если раньше они таились, то теперь повсюду звенят тридцатью серебрениками. Взять свое, не упустить, успеть, просиять бисерной бабочкой, как «непоправимо красивые проспектные девушки» (Н. Тюрина) — вот идеал, да что там скромничать — образ жизни современной авангардной молодежи. Так требует время, так говорит «он», любимый.

Девочки-девочки, тонкие как шприцы.

модные накопители красоты.

проданы — выданы — скроены для любви.

                                        (Н. Тюрина)

Человек дробен, разбит на части, иначе ему не выжить, не обрести пути.

Разбивайся! Не думай…

Что тебе жизнь без дна?

Знаешь, цельность — безумье

В наши-то времена.

Н. Тюрина, пожалуй, самая «продвинутая» из молодых поэтов, ближе всех подступившая к свободе, энергичная в ритмах и резкая в слове, откровенная в чувствованиях и желаниях. Грубоватая на слух, ее речь не чужда «избранных», нередко иностранных слов: изящны, очаровательно милы, упоение, лелеять, вещать, офф-лайн, френч, браузер, айсикью, тэги, торренты, креп, шархаловая пена и т.д. Перед нами героиня информационного, сетевого века, не дающего человеку опомниться, сделать свой выбор. Но его придется делать, чтобы остаться собой.

Поэты, родившиеся в 80–90-е, вобрали в себя всю сумятицу, все изломы тех невероятных лет. Юности вообще свойственно подчеркнутое своеобразие, непохожесть на других, колючесть и оппозиционность всему привычному, устоявшемуся, у нее всегда в запасе «пощечина общественному вкусу». Характерны в этом плане стихи А. Колесниченко, Н. Косякиной, С. Матыцина, А. Никулиной, М. Соколовской, Н. Тюриной и др. А. Колесниченко — самый молодой из авторов этой книги, в «Подъёме» напечатался впервые, будучи учеником лицея (родился в 1995 г.) Обозначив близость к певцам родного края, он тут же выставляет свои контраргументы.

Хоть люблю места, откуда родом,

Где права на рост даны судьбою,

Все же манит сероглазый Лондон,

Будь хоть трижды Тауэр тюрьмою.

Там не окрашена кровью Сенатской площади Темза, там не построили Соловецкий лагерь, там караул у резиденций ставят не для охраны, а «так, для фото…» Наверно, всего этого он наслушался на уроках истории (соросовский учебник) или английского языка. Но подразнил манящим Лондоном — и пора возвращаться в родные пределы.

Но звенит роднее — Петропавловск,

Держат дома дедушкины гены.

Сколько волка ни корми овсяной кашей, но «где родиться довелось однажды, /Там и жить, и умирать не страшно!» Он весь еще в изломах, в противоречиях, в метаниях между тоской Городницкого по благородству и мечтой Бродского о загранице. Лондон и Петропавловск — вот полюса его устремлений. Поэтому весь он в парадоксах, антитезах, оксюморонах, сталкивает слова, близкие по звучанию, но далекие по смыслу: «не спиться — не спится», «не больно — бойню», «что ни снег — то сажа», «хочешь быть честным — умей быть вором», «хочешь на запад — едешь на север», «мечту обнесут забором» и т.п. Современный город А. Колесниченко видит глазами Маяковского: это Содом и Гоморра, настоящий адище из пробок и металлолома, башен и заборов, город страха и героев.

Небо звездами ранено,

Небо из раны течет в мои шторы.

Редко-редко пропоет в стихах молодых цельная, гармонически устроенная душа. Почти у каждого ломкие строки, острые углы, конфликтные состояния, ударные нервические ритмы. Это не только влияние рока, дробящего всякий лад и склад, но и стремление реализоваться в несовместимом, в неоднозначном и запретном: «Нас не готовят для Верности — это вымысел». В стихах Н. Косякиной невооруженным глазом видно, что тут не обошлось без цветаевского «Поэта далеко заводит речь», без ее ритма.

Маленький я беглец.

Чувственная горошина.

Слабая, но в седле,

В платье цветном изношенном.

Мало кому сестра,

Мало кому понятная,

Только тебе, из трав,

Я проступаю пятнами.

К сожалению, опора на поэтические авторитеты часто приводит не к удвоению лирического «я», а к раздвоению и манерности, как, например, в стихах С. Матыцина.

Мой смех звучит отдельно от веселья,

Отдельно сплю, отдельно вижу сны.

Я мастер слов отдельно от беседы

И мастер битв отдельно от войны.

Боль отделена от больного места, грусть о жизни от самой жизни, поэт отделен от себя — «мастера с чистого листа», не написавшего ни одной строчки. Что это? Острое чувство особности? Опыт психоанализа? Эксперимент? Подобные стихи очень удобны для пародии. С. Матыцин пытается использовать какие-то наоборотные приемы — лишь бы оригинальнее звучало: «Иду не по шпалам, шагаю по рельсе» (почему в женском роде?) А навстречу по тому же рельсу мчится поезд, но никто не хочет уступить дорогу. Читатель ждет столкновения, неминуемой смерти героя, но…

Мы прибыли оба. И это не чудо,

Что каждый туда, куда надо попал.

Огонь, полыхающий в глазницах поезда, и лед в глазах героя, устремленного к цели, нейтрализуют катастрофу, приводят ее к нулевому исходу. Аллегория — хороший и законный поэтический прием, но чтобы он сработал, необходимы важные и прозрачные смыслы, а не пустословный произвол. Придумать можно все, даже «Картину черным» — наподобие «Черного квадрата» К. Малевича, но что можно на ней разглядеть? Придумки без руля и без ветрил заводят в тупики и примитив: «Я сам себе Иванушка Сусанин, /Водил себя обманутым врагом»; научите меня, а я все забуду; стану мудрецом, но учить никого не буду; обрету умное лицо, но буду «с улыбкой давить каблуком тараканов» и пр. А в итоге поэту видится отнюдь не «картина черным»:

Ну вот и все… Меня ласкает пресса,

Я раздаю автографы толпе…

Быть может, из его парадоксов и несообразностей когда-то сложится объемный и значимый поэтический мир, в котором каждая деталь и слово предназначены не для удивления, а на служение божьему замыслу.

Ломкий, порожистый поток переживаний несут в себе стихи М. Соколовской. Она любит подразнить своей колючестью и бесшабашностью, удивить грубоватой прямотой высказывания: «Сидим на заборе из досок своих гробовых», «пьяная веселая девчонка», «крещеная собака», «мама-алкоголик», «русский Ваня» Бунин, «требуха печали», «осина бытия» и т.п.

Цинично звучат наши фразы

О Боге, любви и печали.

Ну, мало ли что обещали!

Мы мало о чем умолчали…

И в то же время она пытается вырваться из-под давления бескрылых, принижающих подробностей, ей «хочется петь и смеяться от света вокруг», потому что «жизнь больше, чем эта спокойная ночь без тебя», потому что у нее «сердечный шум» от сострадания к человеку: «Если бы только могла отводить беду,/ Где бы он был теперь…»

Что бы то ни было, выбор

Всегда за мной.

Я выбираю жизнь, я

Не хочу играть.

                      (М. Соколовская)

Наши женщины-поэты демонстрируют в стихах более деятельное, активное участие в жизни, чем мужчины, им некогда предаваться расслабленному унынию. Поэзию С. Ляшовой можно было бы назвать чисто женской, однако она шире ее гендерного понимания. Это поэзия незыблемых жизненных основ, сохранения и украшения малой родины и семейного гнезда. Ее душа не дает, не хочет «проще жить, немножечко лгать, как все», приноравливаться к серому, обыденному, усредненному существованию. Сколько на свете женских имен, столько же участия, добра и красоты, душевного огня и любви, совестного исполнения долга перед людьми. «Как хочется сегодня о святом!» — порывисто заявляет она вопреки накрывающему нас смогу греха.

Душа взыскует и находит,

Как птица, Божьи семена.

Когда предают, признается она, то «свет умирает во мне» и жизнь дробится на осколки, словно «тонкий лед». Трудно нести в себе непокорство и «гонор Антигоны» в вязкой паутине повседневного быта — это одна из главных тем поэзии С. Ляшовой. Любовь, охлаждение, измены и обманы, напрасность ожиданий, страшное слово «никогда», от которого настигает какое-то промежуточное состояние, на преодоление которого нет ни сил, ни желания.

Неволи непрочная нить

И воли суровая нить.

И некому верность хранить,

И не с кем неверность делить.

Спасение от подобного состояния — «в терему стихов», в пространстве вымысла, «где сливаются тьма и свет», но куда прорываются только «ушибленные» словом.

Моя пожизненная радость:

Склоняться к малому ростку

И знать — все подлинное рядом

Живет и просится в строку.

А подлинное у женщины, живущей не просто в доме, а в тереме стиха, — вся жизнь. Вся она в труде и хлопотах, в вымытых полах, в новом платье «с солнечной каймой», в стихах и песнях об Отчизне, с которыми она выдюжит, а вот «под причитанья — никогда». Стихи С. Ляшовой проникнуты духовным и нравственным здоровьем, потому что крепко связаны с родной землей, с ее животворящими силами. Она

Меня держит все прочнее,

Я с ней еще по прадедам в родстве.

И с каждым вдохом чувствую сильнее,

Как прирастаю сердцем к Калитве.

Спасется и будет богат тот, кто любит не только себя, кто готов «поделиться краюхой ржаной и последней рубахой», кто по весне сажает сад — для красоты и пользы.

Как хорошо, когда труды по силам,

Когда есть хлеб и слово про запас.

Как хорошо, что мы живем в России,

Где труд и бедность не оставят нас.

Редкие в нынешнем стихотворном море строки, и идут они из «почвы», из глубины русской души, для которой труд и бедность — извечные синонимы, и отчуждению они не подлежат. Понять это и не отчаяться, все видеть, все испытать и при этом не потерять доброго путеводного слова не каждому дано.

Но женщина по имени Светлана

Еще напишет светлые стихи.

Добрым участием к братьям, ласковостью ко всему на свете, благодарностью к царице Небесной дышат стихи О. Лукьяновой. Они говорят о том, что православные мотивы уже свободно проникают на печатные страницы, возжигая свет надежды и спасения. Они не решают собственно творческих задач и не гарантируют высокие эстетические качества стиха, но просветляют горизонты бытия.

Хорошо, что я просто живу.

Хорошо, что иду по дороге.

И такая отрада в груди.

И босые несут меня ноги.

И не знаешь, что там — впереди.

                               (О. Лукьянова)

Что бы там ни было, но только не тупики и пропасти, а живая жизнь. Ее деревенские бабы, их «сухие, как поле», лица напоминают древние новгородские иконы — иными в суровейшем XX веке они и не могли быть. У них «руки с мужицкой ухваткой», они знавали и трактор, и конную упряжку, и коровью, и сами впрягались в плуг и борону, и детей растили и «отправляли в ученье».

И какое-то Божье свеченье

излучали сухие их лица.

Усыхают не только лица стареющих деревенских женщин. Истаивают, а то и начисто исчезают хутора, деревни и села, опустевает, зарастает травой и кустарником русская провинция — эта минорная нота преобладает в музыкальной палитре современной воронежской поэзии. Быть может, это не вполне соответствует сельским реалиям, может быть, это чисто литературные печали переселившихся в город, но об этом пишут и те, кто не был связан с деревенской жизнью. Земля, о которой столько мечтали, за которую так боролись, на которой столько пролито пота и крови, отчуждена от сеятеля, и он легко снимается с насиженного места вслед за детьми.

Время напрочь смело

И людей, и село, —

А глубинка была золотою…

Ни девчат, ни парней,

Ни телят, ни гусей,

Даже Бабы Яги нет с метлою.

                               (Н. Малашич)

Конечно, жизнь продолжается, но ведь она совсем другая — без тех песен и сказок, игрищ и забав, без незабвенной учительницы Анны Андреевны, которая отогревала ребятишек в крещенские морозы.

Жизнь быстро меняет оснастку, вокруг складывается научно-техническая среда, в которой молодежь плавает, как рыбка в воде. Однако по стихам не чувствуется, чтобы всяческие новшества радовали, их просто принимают как должное, все ими пользуются, а душою тянутся в прошлое.

А мне хочется напиться дня вчерашнего

По-над пропастью, где кони привередливые.

                                         (В. Апевалов)

Более того, за всеми подвижками и нововведениями видится нечто роковое и гибельное.

Говорят, через десять лет

По велению злобной силы

Не останется на земле

Даже памяти о России.

                              (В. Апевалов)

И хотя поэт не особенно верит в столь мрачную перспективу, но ведь «говорят». А уж когда старый дед проворчит: «Без души не живут», то поневоле задумаешься, тут уже не до шуток…

Редко кто с радостью, с расположенной душой встретит новый век. Он только-только переступает порог, а от него уже ничего хорошего не ждут. У многих такое ощущение, будто уперлись в стену и дальше шагу не ступить — глуши мотор, распрягай коней, выпускай на волю крылатых Надежду и Веру. Лермонтовская «Дума» витает надо всеми, кто пытается рассказать о судьбе своего поколения («Наша биография» Ю. Копысова, например). «Слеза несбывшихся надежд» выкатывается из признаний многих поэтов, родившихся после войны. Отцы погибли, спасая страну от супостата, «но как нам выжить при своих?» (В. Куликов-Ярмонов). Все как один боролись с врагом, а в итоге образовалось два народа:

Мы — селяне, вы — кремляне,

Две России, жизни две.

Возникла патовая ситуация: либо вымирать, либо побеждать.

Переспелым, пустым горохом

Годы ссыпались ни во что.

На чего же я жизнь угрохал —

Эту воду сквозь решето?

                  (В. Куликов-Ярмонов)

Выход один: надо трубить сбор и общими силами выбираться из тупика. Однако Родина будто ослепла и оглохла, стала равнодушна ко многому, что было ее сокровенными знаками и символами: к березам и василькам во ржи, к вербам у колодца, дымку над деревенской крышей, к стиху и подвигу. Возникает новая, впрочем, отмеченная еще О. Мандельштамом, ситуация: «Мы живем, под собою не чуя страны». Отчуждение ото всего, на что ранее устремляли все порывы, все помыслы — от Отчизны, от родной земли. Каково чувствовать себя оброненной монетой во льду, не зная, что весной она растворится в ручье?

Чья монета? Чей дождь? Эта радуга чья?

Чья страна? Чей народ? Время чье?

                                       (А. Бунеев)

Слабеет притяжение родного, единственного дома, зато родным становится «любой уютный дом»:

Пригреют нас, и мы своими станем,

И продаваться вовсе не устанем,

Хотя и покоряемся с трудом.

                                       (А. Бунеев)

Кого не озадачит этот приспособительный комплекс? И кто не поймет, что порожден он годами выживания в распавшейся стране?

У поэтов старшего поколения не утихают фантомные боли от «лихих девяностых», когда все было «расхищено, предано, продано». Один из главных мотивов подъемовской подборки В. Беликова — чувство вины за былую неправедную жизнь, за то, что был счастлив «веселый, пустой человек», когда все рушилось. Печальные итоги приходится подводить, выпав из «телеги жизни», чувствуя себя лопухом при дороге, мимо которого, обрызгивая грязью, проносятся новые хозяева. Стоит ли спрашивать после этого: «Кто я на этой земле?» Надо признать, комплекс потерпевших и потерявших, униженных и оскорбленных весьма актуален в нынешней поэзии. Комплекс неосуществленности и распада заворожил оба ее крыла: и постмодернистское, и реалистическое. Но если вторые больше поглощены распадом страны, то первые — самораспадом человека, мутацией его сознания. Многим словно вменили в обязанность пожаловаться на всякие лишения, неудачи, поруганные мечты, порушенную правду, оболганную честь, преданную любовь. Болевые точки прошлого, кровоточащие раны войны и ГУЛАГа не уходят из памяти пишущих, но как больно, как трудно говорить о них, потому что не впервые, потому что лучше других, да и всего все равно не скажешь.

И даже самый лучший стих

не передаст последней боли.

                               (Л. Бахарева)

Муки невоплощенности всего, что накопилось в душе, предвещают глубокие прорывы на фронтах поэзии, быть может, появление большого Поэта…

Многие, размашисто рисуя прошлое темными красками, как ни странно, жаждут его возвращения, нового рождения. «Время надежд» — так назвала одну из своих поэтических книг И. Глушкова. Эти надежды обращены назад, в пройденное: «Все вернуть. Понять. Начать. Спасти». Ясно, что это неосуществимые мечты, что не возродить исчезнувшее село, не воскресить любимую бабушку, ни за какую цену не вернуть минувшего. Но так хочется прибежать в детство по розовому лучу, заглянуть в родное окошко, увидеть старенькую мать за прялкой, схватить горячую картошку из чугунка и не верить «ни разлуке, ни беде». Хочется… Но издалека, из суетного и чужого города.

Надо сказать, рецидивы многих мотивов деревенской прозы довольно заметны в современной воронежской поэзии. Но они звучат уже по-иному. Исчезновение деревни — знак большой беды, перерождения страны, народа, оскудения души. Потому и прогресс утратил привлекательность, ибо он несет в себе банальность и отчуждение. Придать новый характер движению времени — вот нынешнее содержание проблемы «деревня — город». Новое не лучше и не легче прошлого, но единственно верно не отдалять их, не разрывать, а сближать и породнять.

Нас новое время сечет по хребтам батогами, —

Очнись от бездонного сна, господин и слуга:

Нам нужен не мост, чтоб на Пасху дружить берегами,

А братские руки, чтоб крепче связать берега…

                                                    (Ф. Григорьев)

Редкий здравомыслящий голос в разливанном море переживаний, но возможно ли примирение между господами и слугами, нищими и богатыми? Одна надежда на братские руки, протянутые с обоих берегов, иначе нам не выбраться на новые пути.

В. Жиляев всей душой и помыслами там, в деревне, в «тихой, светлой» родине, в «золотых летах» детства, о которых умильно вспоминают многие. Память о прошлом так жива и неотступна, что заслоняет реальность, и в нее легко погрузиться, словно в летучий сон. Он весь там,

Где журчит в подойник

Теплое молоко.

Там, где пасутся кони,

Где на душе легко.

Там, где родные лица,

Говор не режет слух.

Там, где к твоим ресницам

Льнет тополиный пух.

Но стоит очнуться — и все видится по-другому, все там иначе: земля кому-то продана, чужие люди кругом, «род мой славянский вымер», а оставшиеся доживают кое-как последние дни.

Покаяние перед покинутым краем детства обязывает вечно туда возвращаться — и не возвратиться. От этого чувствуешь себя еще виноватее, и еще больнее любовь к покинутому.

Как много дней прошло не там,

Как много слов застыло горьких.

Приходим к милым старикам

Лишь в тихий праздник Красной Горки.

                                  (О. Головнёва)

Поэты, кажется, готовы вынуть сердце и отдать его своей деревенской родине, но ей нужен весь человек, и руки, и разум его. Вот бы все мы, когда-то сбежавшие от нее, тоскующие и любящие, вернулись бы к родным полям и хатам — как бы ожили и расцвели наши просторы! Или все же удобнее тосковать по «печалью опоенным равнинам» в отдалении? И вообще «не о чем плакать», заявляет Д. Зайчикова, потому что реальная жизнь «наше прошлое туго вплела» во все наши дела, во все, что нас окружает. А это значит, что «все продолжается» в беге времени.

Не о чем плакать: ведь будет века

Помнить земля под следом башмака

Всю нашу жизнь — от истока до устья.

Лирика воспоминаний преобладает почти у всех авторов «Подъёма». То ли это свойство души — подогревать все, что в нее запало, то ли от убеждения, что золотой век всегда позади, то ли от неприятия настоящего и боязни будущего. Обращение к детству и юности — не блажь, не приятное щекотание нервов, но прежде всего стремление осознать пути и судьбы своего поколения, сомкнуть начала и концы, итоги и замыслы, ожидания и результаты. Ведь у многих детство было трудным, даже трагическим, но прекрасным, где было все, чему теперь не бывать, куда «обратной дороги нет» (М. Каменецкий). А. Кобзев вспоминает горячо и страстно, словно в жарком споре, доказывая единственность и неповторимость жизненного опыта своего поколения.

Из какого мы времени родом?

И какою бедой рождены?

Пацаны сорок пятого года,

Недородные дети войны?

И такая вся наша порода,

Мы недаром на свет рождены,

Пацаны сорок пятого года,

Всенародные дети войны!

Тут самые значимые слова вынесены в рифменные окончания, они, словно венок, скрепляют все строки стихотворения: война, род, год, порода, рождены и т.п. В нем высокое единство переживания, единство спасенного матерями поколения — недородных и всенародных детей войны, детей Победы. Они горды не привилегиями и благополучием, а одолением страданий и бед. И во все времена лишения и муки для них — не самое страшное, страшно, когда человек опускает руки, когда колодец, поивший людей ключевой водой, превращается в сливную яму. Не так ли наше славное прошлое пытаются забросать мусором лжи и выдумок? Кобзев не положил ни одного черного мазка на то, что согревало и возвышало нас, не посыпал соль ни на одну рану. Многие хорошо помнят его знаменитое стихотворение, которое он не раз читал под бурные аплодисменты в разных аудиториях:

Нацветовавшись, уходило лето,

Несло душистой пылью тишины.

И напоследок так игралось детям,

Что в играх забывались до луны.

Что-то кольцовское слышится в его строках, венчающих трудовое лето (кстати, очень редких по своему пафосу для современной поэзии).

Тянулись с сеном под вечер подводы.

Возы качало силой наливной

(Вспомните: «От возов всю ночь / Скрыпит музыка»). Как не радоваться, как не торжествовать: поработало лето, поработали люди.

Хороша была на свете жизнь!

Нацветовавшись, уходило лето…

Однако преклонение перед теми, кто прошел «на судьбу впереди», порой приводит к неожиданным исходам: все ими сделано, так что можно расслабиться.

В край, где светло и покой,

Плыть бы да плыть затихающей

Теплой молочной рекой.

                           (В. Колесниченко)

Все, достойное внимания и памяти, там, в ушедших временах «тогда», «было», все в глаголах прошедшего времени. Мир вышел из привычных берегов, стал пугающе сложным, а человек непредсказуемым в чувствах и поступках, и поэт мучительно ищет новое слово, чтобы все это выразить в своем переживании. На выручку приходит картинка в потрепанной книжке, на которой дети, бегущие от грозы.

Такое случилось на свете

Со мной и страною моей!

Бегущие в ужасе дети

Несутся быстрей и быстрей.

                        (В. Колесниченко)

Однако случилось другое, и его той картиной не выразить, она скорее перетянет на себя, чем откроет тайну случившегося. То же самое и с очередными строками:

Как повязка на ране, заря

Кровянится сквозь снежные струпья.

Воронежский читатель тут же вспомнит жигулинское «И сквозь белую марлю снегов /Просочилась, пробилась рябина» [6, 45]. У Жигулина, повидавшего войну и Колыму, сказано правдивее и поэтичнее, без излишней крови и струпьев. Кстати, в «Современной воронежской поэзии» немало стихов, на которых одежды с чужого плеча, причем не по размеру. С. Луценко к своему стихотворению «Век родной, враждебный…» ставит эпиграф из О. Мандельштама: «Век мой, зверь мой». Однако по своей обвиняющей однозначности оно никак не соотносится с широким гуманистическим подходом Мандельштама. У Луценко читаем:

Помню сгибших, помню всех…

Что же делаешь ты с нами,

С дочерьми и сыновьями,

Век родной, враждебный век!

Тут инвектива и жалоба потерпевшего, а Мандельштам, напротив, жалеет этот век, сломавший свой хребет в прыжке в новое время. Прыжок неудачный, много жертв, много крови, но эта кровь — строительница. И дело поэта — связать поломанные позвонки своим стихом, но не жаловаться, не проклинать.

Захребетник лишь трепещет

На пороге новых дней.

                                                 [7, 145]

Этот трепет не творческого порядка, он от впечатлительности и страха соглядатая, но не участника роковых событий. В школе стреляют, в храме убивают, бездны разверзаются, и дух Апокалипсиса витает над миром — оплотом тьмы. Что же остается поэту? Страдать и плакать.

Что же так долги слезы,

Что же так злы тревоги?..

                                (С. Луценко)

Неоспоримые, веками выверенные истины часто предстают в классических, можно сказать, старомодных одеждах. Однако мы их не отвергаем и не переодеваем, потому что ничего не можем найти взамен — ни слов, ни смыслов. Таковы притчи, пословицы и поговорки. Подобное наблюдается и в поэзии. Наполненный энергией стиля и правдой вымысла, даже старомодный стих звучит современно и неповторимо, как будто мы услышали его впервые. Так называемые новаторские стихи, как и классические, порождают инерцию подражания, и оно даже более заметно, чем в стихах традиционных. Дело в том, что содержание и форма неразрывны и одновременно самостоятельны.

Я первый раз живу на свете,

иначе б знала, где и как,

средь разговоров и бумаг

мне отыскать мой главный знак, —

пишет Л. Бахарева. Стих традиционный, а смысл новый: не все ли мы стараемся докопаться до своего «главного знака», озаряющего наш путь и наше призвание?..

Истинная поэзия ищет и побеждает на многих путях: реалистических, модернистских, авангардных. И куда бы она ни устремляла свой взор — в прошлое, настоящее, будущее, она всегда будет искать таинственную Атлантиду, а вместе с ней и неравнодушный читатель…

Виктор АКАТКИН

 

Литература

  1. Мнацаканян С. Толпа метавшихся метафор. Несколько штрихов к портрету Павла Антокольского // Литературная газета. — 2016. — 6–12 июля. — № 27.
  2. Микушевич В. «Для меня поэзия — разновидность магии и сказки» // Литературная газета. — 2016. — 6–12 июля. — № 27.
  3. Блок А. «Ночь, улица, фонарь, аптека…» // Стихотворения. Поэмы. Театр. — Л., 1936.
  4. Кожинов В. В. Классицизм, модернизм и авангардизм в XX веке // Теоретико-литературные итоги XX века. Т. II. Художественный текст и контекст культуры. — М., 2003.
  5. Житенев А. Воронежская поэзия второй половины XX века: учеб. пособие. — Воронеж, 2010.
  6. Жигулин А. Прозрачные дни. Стихи. — М., 1970.
  7. Мандельштам О. Сочинения. В двух тт. Т. 1. Стихотворения. Переводы. — М., 1990.