* * *

 

Он — поэт; ныне миновали все бренности быта, и главное, что осталось от Алексея Прасолова, — это одно… возвышенное слово — поэт; оно первое и последнее, что приходит в голову при упоминании его имени. Поэт… Для ХХ века немало.

Владимир ГУСЕВ.

Из вступительной статьи к указателю литературы

«Алексей Тимофеевич Прасолов», Воронеж, 1980 г.

 

* * *

 

За короткую пору своей истинной жизни в поэзии Алексей Прасолов явил такую творческую силу, которая позволяет судить о его стихах по самому высокому, можно сказать, классическому счету…

Несколько перефразируя слова Алексея Прасолова, можно сказать, что он стремился воплотить в своей лирике живую, обнаженную русскую мысль.

И ему немало удалось сделать в этой ценнейшей и необходимой области нашей поэзии. Правда, с количественной точки зрения Алексей Прасолов создал немного. В зрелые свои годы он писал скупо и с перерывами. Причину этого лучше всего объяснят его собственные слова: «Подогнать, поторопить себя в чем-то извне я не могу. Это (речь идет о поэтическом творчестве. — В.К.) внутренняя стихия, родственная любви. Ни с чем иным она так несходна, как с любовью, — ее не остановишь, когда придет, не вызовешь насильно».

Да, Алексей Прасолов творил именно по такому закону и, в конечном счете, именно потому стал подлинным поэтом.

Вадим КОЖИНОВ.

Из предисловия к сборнику «Алексей Прасолов.

Стихотворения», Москва, «Советская Россия», 1983 г.

 

* * *

 

Он успел написать «Еще метет во мне метель» — вообще одно из лучших стихотворений о прошлой войне. В нем он выразил такую силу русского человеколюбия, которая и не снилась нашим «гуманным» врагам. Он создал уникальный мир неречевого слова. И создал надолго, а это при нашей скудости расточительности кое-что да значит. Я склоняю голову перед его подвигом.

Юрий КУЗНЕЦОВ.

Из послесловия к книге «Алексей Прасолов.

Стихотворения», Москва, «Современник», 1988 г.

 

* * *

 

Корни поэзии Прасолова — в большой художественной культуре страны (от фольклора, древнего русского искусства… до Тютчева и Заболоцкого…) Но не менее важно сказать и о том, что учителями Прасолова были и Пушкин, и Лермонтов, и Блок, и Твардовский. И самое главное, учась «мудрости и совершенству» у великих поэтов, он в лучших произведениях оставался самим собой.

Анатолий АБРАМОВ,

литературовед, доктор филологических наук, 1984 г.

 

* * *

 

Оказывается, гармония возможна и в хаотическом, полярном мире, и в страдающей душе. Только путь к новой гармонии невероятно труден, и не всякий способен его пройти.

Прасолов шел этим путем…

Виктор АКАТКИН.

Из предисловия к сборнику стихотворений

Алексея Прасолова «На грани тьмы и света»,

Воронеж, 2005 г.

 

* * *

 

Алексей охотно сотрудничал в россошанской газете… Под влиянием дружеской критики и советов, а более всего в результате мучительных поисков и самоанализа Прасолов очень скоро понял, сколь несовершенны его творения и как они далеки от созревших в то время замыслов. Его тянуло к философской лирике тютчевского толка, к постижению сокровенных глубин человеческого бытия.

Когда спустя три года после знакомства с Прасоловым я переехал в Воронеж, став редактором «Молодого коммунара», то сразу же пригласил его работать в редакцию. Должности литературного сотрудника свободной не оказалось, поэтому Алексея для начала зачислили корректором. Он некоторое время корпел над газетными гранками, выполняя довольно изнурительные при его нездоровье обязанности. В литературную среду областного центра входил трудно. Долгое время держался особняком.

В те годы я работал над первым сборником стихов и прозы Василия Кубанева. Шли напряженные поиски, казалось, полностью погибших рукописей. Алексей был в курсе моих усилий и с искренней радостью, прямо-таки с восторгом воспринимал каждую новую находку, старался поддержать меня. Упоминаю об этом потому, что в его письмах ко мне часто затрагивалась кубанев­ская тема.

Позже, когда Прасолов, не найдя своего места в Воронеже, разочаровался в нравах, царивших тогда в литературной среде, покинул город, наша переписка возобновилась… Это уже был иной Прасолов, много испытавший и переживший…

Борис СТУКАЛИН.

Из письма Виктору Будакову, октябрь 1997 г.

 

АЛЕКСЕЙ ПРАСОЛОВ: «ЧТОБЫ ЕДИНСТВЕННОЕ ИМЯ

СМОГЛО НА КАЖДОМ ПРОСТУПИТЬ…»

 

Когда готовила к публикации стихотворение, которое впервые появится в этом номере, невольно подумала: как много значит для его автора слово «имя». И вспомнилось программное прасоловское — «имя Родины — Россия». И совсем раннее: «Хочу прильнуть и жадно, долго / Пить из реки, чье имя Жизнь» (1958 год).

Из редкой любовной лирики — «Тревогу темную, ночную / Не звал бы именем твоим» или «И даже имя, данное тебе, / Вдруг отзовется горькою потерей», «И горит на губах моих имя / Разделенной с тобою беды»…

И вот глубинное, сущностное: «Чтобы единственное имя / Смогло на каждом проступить». Смылось обманчивое, и ты весь на виду, и ничего не надо скрывать, приукрашивать. Но как это трудно, как тревожно, и не каждому по силам.

К «родной пристани», к «белому столу» — когда поэт «полон тем чистым, что бьет через край» — он просит дать ему возможность «тихо подойти и тихо назваться именем своим» — то есть остаться самим собой.

 

* * *

 

Дверь отворилась

Без скрипа и слова,

Которыми вечно

Все двери на свете

Требуют:

Как твое имя?

Откуда пришел? —

И дают

Неширокое право

На вход.

 

А здесь

Я имел даже право

Подумать:

Беспечность людская?

Доверчивость?

Иль безразличье?

Иль каждому ясно,

Что в имени —

Скромном иль звучном —

Таится обычная жизнь:

Послушная свету дневному,

Выносит желанья и силы

В просторное утро

И хочет,

Чтоб день был подобием

Маленькой жизни, —

Пусть начатой

Хмурым рассветом,

Отмеченной полднем

Нескладным,

Но к вечеру вставшей

Высоким и чистым огнем.

…Ну что же, принимайте.

Публикация Р.В. АНДРЕЕВОЙ-ПРАСОЛОВОЙ

 

«Я К ЛЮДЯМ ДУШУ ДОНЕСУ

ПРОЗРАЧНОЙ И ТОРЖЕСТВЕННОЙ…»

 

Творчество Алексея Прасолова, как всякое значительное, не застывшее в своем времени явление, духовно соучаствует в нынешней нашей жизни и продолжает путь в будущее.

Очевидное: без поэтического слова Алексея Прасолова, которое высоко оценил и представил читающей России ее великий поэт Александр Твардовский, немыслимо во всей полноте увидеть и понять образ отечественной поэзии ХХ века. Столь же очевидное: творчество поэта по-своему не только отобразило сложное, драматическое движение личности, народа, страны и мира в ХХ веке, но в чем-то оказалось пророческим, адресованным будущему: в контрастах, разломах, противоборствах как человеческих судеб, так и земных, да и космических сфер, запечатленных в его слове, угадан век XXI, в самом начале которого замаячили тени и сполохи новых социальных, религиозно-этнических, техногенных всемирных потрясений.

Хочу повторить слова о Прасолове, сказанные давно: чем дальше он от нас в своем часе физического ухода, тем ближе духовно. Тем ближе его поэтическое наследие, ибо свойство истинной, серьезной поэзии — укрупняться со временем, становиться необходимой многим.

Уходит неглавное, мелкособытийное, плоскобытовое, случайное. Остается Слово. Прасолов никогда не гремел речами, не спешил к микрофону и на телеэкран, не спешил распашисто явить себя «миру и граду». Задача прасоловской музы посерьезней, нежели по всякому поводу «заявляться» и срывать шумные восторги.

Не размениваясь на суетное, поэт пронес свое слово по жизни верно и строго. Он — против подмен во всем. Истинно — «Хочу обманчивое смыть, чтобы единственное имя могло на каждом проступить». Миг, что «безлик и безымянен», — страшен.

Поэта радует и тревожит вечное — земля и небо, человеческое и Божественное, победы и поражения души, природного и человеческого мира, где мрак и свет существуют в единстве и противоборстве; и в слове поэта, исполненном сокровенного, высшелюбивого завета русской классики (справедливость, милосердие, сострадание), доносится голос надежды и веет свет невечерний. Но — «На грани тьмы и света»… В творчестве Прасолова находим строки, где — весны и природы пробужденной радость, «напоенный солнцем час», «тихое свеченье», «восторженная высота», «очеловеченного мира очеловеченная власть»; и здесь же — «черная буря идет по земле», мрак, провал, разлом, бездна… Поэт сердцем и разумом вбирает в себя и запечатлевает в строгих ритмах и красках свет и мрак, радость и трагедию бытия, и в этом редкая сила и правда прасоловского слова.

Поэта вовсе не занимают художественные, публицистические, эстрадно-поверх­ностные новации его молодых современников оттепельного времени. Муза Прасолова идет своею трудной дорогой, могло показаться, — дорогой одиноких, если бы не лучи отечественной и мировой классики, которые пронизывают ее, как ангелы света.

С детства Прасолову родные — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Кольцов, «Кобзарь» Шевченко. Позже — Бунин, Блок, Ахматова, Есенин. И тогда же — Боратынский, Тютчев, Заболоцкий, Шолохов, Луговской. И, разумеется, Твардовский. Их имена мелькают в письмах, дневниках, стихотворных эпиграфах, и все они овеяны пушкинской строкой, прописанной по России и миру.

Впервые попав в Москву, Прасолов, прежде чем появиться у Твардовского, идет к бронзовому Пушкину — великому опекушинскому памятнику, и этот зигзаг словно бы подчеркивает преемственность отечественного поэтического слова.

Он никогда не заслонялся от трудного, тяжелого, испытательного. От того, чем жили люди вокруг. Но все чаще в одиночестве был, даже когда был не один. Одиночество не столько житейское, сколько духовное? Скорее всего — и житейское, и духовное.

О власти Прасолов рассуждать не любил. Не для того даются встречи. Но убеждение на сей счет имел твердое и выразительное. Власть моды, рекламы, толпы, мнения, преуспевающего в элитарной среде, еще пошлее, чем официальная власть: если одна ущемляет свободу человека, то другая — душу; а часто — и свободу, и душу.

Есенин сказал, что он последний поэт деревни. Сказал в двадцатом году двадцатого века, когда крестьянский мир был разворошен и вздыблен, но еще велик численностью народа и деревень, внутренней крепью.

Прасолова же голос — голос с крестьянского пепелища, поэт — очевидец конца крестьянского мира. Русского крестьянского мира. Но исходы прасоловской трагедии не сугубо социальные и национальные. Но и более всего духовные.

Прасолов видит не только кончину деревенского уклада на родине, но и грядущие катастрофы земного мира, смерть солнца, темную жатву бесконечных времен. Он видит «неотвратимость ночи», грозные сполохи, ее предвещающие. «Чтоб не ослепнуть на земле», он наказал душе прозреть в небесных сферах мирозданья, и она побывала там, но углядела ли то, что должна была углядеть? Чтоб благодарно просиять?

Он видел, что время под воздействием технической цивилизации как бы меняется в своем естественном движении: убыстряется, стремительно проносится, словно пространство, когда глядишь из окон взявшего разбег экспресса, когда «нет выхода в мгновенье», как понимают это религиозные мыслители (а ведь «нет на земле ничтожного мгновенья» — об этом еще Боратынский говорил). Но не найти часа, чтобы остановиться, задуматься, предаться созерцанию родины и мира: и сам человек в жизни — как на конвейере, и проносится часто безымянно, воистину захваченный потоком-хроносом.

Но есть время и есть вечность. «Делит жизнь на вечность и минуты тот, кто знает срок свой на земле». Живущего во времени, условно трехчастном, поэт призывает: «Отдай же третьей все сполна, ведь третья — будущее — вечность».

 

Поэт задыхался без воздуха? Задыхался. Воздух отравлен, и им, отравленным, дышит весь мир.

Задыхался от эпохи, от режима, шедшего железной поступью? Как в пословице: «Лес рубят — щепки летят»? Но разве не прасоловское — «Земля кругом и мерзлая жива»? Разве не его — «В какие сроки мы смогли подвинуть праведное дело!»?

Прасолов — внережимный человек. У него не было «классовой» неприязни к дворянскому, монархическому, не было и антисоветского плоского фрондерства. Не революционер, не трибун, не бунтовщик, он и не пытался изменить обстоятельства, ибо свободен в духе, а дух — над обстоятельствами. Он идет по дороге, на которой плакаты времени. Но читает он не плакаты, а время.

В контролируемом, кодируемом, зомбируемом мире он свободен, как только может быть свободен истинный поэт в пространстве и времени какой бы то ни было общественной системы или даже химеры.

Не участвуя в боях, избежав земных аварий и катастроф, не бунтуя, не попадая в землетрясения, не обгорая в вулканической лаве, поэт тем не менее всю жизнь — «у самой гибельной стены».

И снова голоса: он задохнулся от советской действительности! Как будто человек, Прасолову по духу родственный, был бы счастлив в райски привольных кущах, если таковые есть? Человек, почуявший изначальную драму земного бытия и даже надмирных, космических сфер, мог ли он быть счастлив в каком-либо ином общественном режиме? Заокеанском — «свободном», «демократическом», «цивилизованном»? В мире бездуховном и свободном настолько, насколько позволяет ему быть свободным мировая финансовая власть?

 

Когда человек, отмеченный даром поэтическим, подчас пророческим, отчее подворье, родимый край, да и весь шар земной чувствует как драму, занавес которой никогда не будет опущен, что он должен сказать? Что мир — царство хаоса, несоединимого разлома, бесконечной бездны? Или он обязан сказать о гармонии? Не может не сказать, если он поэт милостью Божьей.

У него слово надежды — проблеск мировой гармонии — есть!

 

Смотрю на лицо молодого Прасолова с пытливыми, строгими, искренними глазами. Глазами, не допускающими даже тени намека на позу, неправду, художественное лукавство. Как много эти глаза, это лицо обещают, как много выстрадают душа и сердце!

И ни к чему задаваться вопросами — почему равнодушен был к своему житейскому, почему сжигал себя, почему рано ушел?

Ушел он рано, но свой Путь прошел до конца.

И как завещание. Живи на земле так, чтоб видеть Небо!

«Дорога все к небу да к небу…»

 

Как творческий мир неисчерпаем и не имеет последней точки, так и человеческая память завершающего шага не имеет: она живет и углубляется в каждом новом поколении. По крайней мере, так должно быть.

«Смерть живая — не ужас, Ужас — мертвая жизнь», — сказал поэт перед своим уходом, и трагические эти строки заключают многое: философское и бытийное, личностное и национальное. Но если есть «мертвая жизнь», — беспамятная, обесчеловеченная, обезбоженная, то есть и живая жизнь, и она не может осуществить себя вне честной памяти — в сердце, в слове, в делах рукотворных.

Должен быть (и, верю, будет) на нашей земле памятник Алексею Прасолову. Поэту-гражданину. Поэту-лирику. Поэту-философу, достойно продолжившему традицию высокой поэзии мысли — традицию Боратынского, Тютчева, Заболоцкого.

Виктор БУДАКОВ,

председатель комиссии

по литературному наследию Алексея Прасолова,

автор книги «Одинокое сердце поэта» —

о жизненном и творческом пути Прасолова

 

Алексей ПРАСОЛОВ

 

Стихотворения разных лет

 

* * *

Здесь — в русском дождике осеннем

Проселки, рощи, города.

А там — пронзительным прозреньем

Явилась в линзах сверхзвезда.

 

И в вышине, где тьма пустая

Уже раздвинута рукой,

Душа внезапно вырастает

Над всею жизнью мировой.

 

Она взлетит — но и на стыке

Людских страстей и тишины

Охватит спор разноязыкий

Кругами радиоволны.

 

Что в споре? Истины приметы?

Столетья временный недуг?

Иль вечное, как ход планеты,

Движенье, замкнутое в круг?

 

В разладе тягостном и давнем

Скрестились руки на руле…

Душа, прозрей же в мирозданье,

Чтоб не ослепнуть на земле.

1964

 

* * *

Я услышал: корявое дерево пело,

Мчалась туч торопливая, темная сила

И закат, отраженный водою несмело,

На воде и на небе могуче гасила.

 

И оттуда, где меркли и краски и звуки,

Где коробились дальние крыши селенья,

Где дымки — как простертые в ужасе руки,

Надвигалось понятное сердцу мгновенье.

 

И ударило ветром, тяжелою массой,

И меня обернуло упрямо за плечи,

Словно хаос небес и земли подымался

Лишь затем, чтоб увидеть лицо человечье.

1965

 

 

* * *

Я хочу, чтобы ты увидала:

За горой, вдалеке, на краю

Солнце сплющилось, как от удара

О вечернюю землю мою.

 

И как будто не в силах проститься,

Будто солнцу возврата уж нет,

Надо мной безымянная птица

Ловит крыльями тающий свет.

 

Отзвенит — и в траву на излете,

Там, где гнезда от давних копыт.

Сердца птичьего в тонкой дремоте

День, пропетый насквозь, не томит.

 

И роднит нас одна ненасытность,

Та двойная, знакомая страсть,

Что отчаянно кинет в зенит нас

И вернет — чтоб к травинкам припасть.

1965

 

* * *

Еще метет во мне метель,

Взбивает смертную постель

И причисляет к трупу труп, —

То воем обгорелых труб,

То шорохом бескровных губ —

Та, давняя метель.

 

Свозили немцев поутру.

Лежачий строй — как на смотру,

И чтобы каждый видеть мог,

Как много пройдено земель,

Сверкают гвозди их сапог,

Упертых в белую метель.

 

А ты, враждебный им, глядел

На руки талые вдоль тел.

И в тот уже беззлобный миг

Не в покаянии притих,

Но мертвой переклички их

Нарушить не хотел.

 

Какую боль, какую месть

Ты нес в себе в те дни!

Но здесь

Задумался о чем-то ты

В суровой гордости своей,

Как будто мало было ей

Одной победной правоты.

1965

 

* * *

Лес расступится — и дрогнет,

Поезд — тенью на откосах,

Длинно вытянутый грохот

На сверкающих колесах.

 

Раскатившаяся тяжесть,

Мерный стук на стыках стали,

Но, от грохота качаясь,

Птицы песен не прервали,

 

Прокатилось, утихая,

И над пропастью оврага

Только вкрадчивость глухая

Человеческого шага.

 

Корни выползли ужами,

Каждый вытянут и жилист,

И звериными ушами

Листья все насторожились.

 

В заколдованную небыль

Птица канула немая,

И ногой примятый стебель

Страх тихонько поднимает.

1966

 

* * *

И все как будто кончено — прощай,

А ты — клубись, непролитая туча,

Но мой ни в чем не виноватый край

Осенней думою не угнетай,

Непамятливых памятью не мучай,

А помнящим хоть час забвенья дай.

 

И только сердцу вечно быть виновным

Во всем, что так мучительно давно в нем

И все же чисто, словно в первый час:

Вошла — и руки белые сложила,

И тонко веки темные смежила,

И безысходно в сердце улеглась.

 

Теперь иди, куда захочешь, в мире…

А для меня он ни тесней, ни шире, —

Земля кругом и мерзлая жива,

И вижу я под неподвижной тучей,

Как зеленеет смело и колюче

Нежданная предзимняя трава.

1966

 

* * *

А.Т.Т.

 

Как ветки листьями облепит,

Растают зимние слова,

И всюду слышен клейкий лепет —

Весны безгрешная молва.

 

И сколько раз дано мне встретить

На старых ветках юных их —

Еще неполных, но согретых,

Всегда холодных, но живых?

 

Меняй же мир, свои одежды,

Свои летучие цвета,

Но осени меня, как прежде,

Наивной зеленью листа.

 

Под шум и лепет затоскую,

Как станет горько одному,

Уйду — и всю молву людскую —

Какая б ни была — приму.

1970

 

* * *

Листа несорванного дрожь,

И забытье травинок тощих,

И надо всем еще не дождь,

А еле слышный мелкий дождик.

 

Сольются капли на листе,

И вот, почувствовав их тяжесть,

Рожденный там, на высоте,

Он замертво на землю ляжет.

 

Но все произойдет не вдруг:

Еще — от трепета до тленья —

Он совершит прощальный круг

Замедленно — как в удивленье.

 

А дождик с четырех сторон

Уже облег и лес и поле

Так мягко, словно хочет он,

Чтоб неизбежное — без боли.

1971