(473) 228 64 15
228 64 16

БЕРЕГ ЮНОСТИ

ДМИТРИЙ ЕРМАКОВ

Повесть

 

1

 

Бело-серая чайка застыла в окне, будто пытаясь посоревноваться в скорости с поездом… И канула вниз, в колесный грохот.

Состав проезжал по металлическому мосту, перекинутому с одного пологого каменистого берега широкой серой реки на другой.

— Онега, — сказал лениво усатый, пухлый, отечный мужик с противоположной полки, глянув в окно, и отвернулся к стене, укрылся с головой потрепанным пальтецом.

«Онежская губа рядом», — подумал Николай, вспомнив карту, которую рассматривал совсем недавно, получая расчет в тресте «Севрыба». Карта висела на стене в коридоре треста: Архангельск, Белое море, Соловки, изрезанные заливчиками, устьями речушек скалистые берега, горловина выхода в океан, берега, будто изъеденные фьордами, Мурманск…

Все это знакомо ему. Их траулер РТ-20 «Архангельск» таскал трал у Летнего берега, а потом был переход Баренцевым морем в незамерзающий Мурманский порт.

Снова чайка в окне, но ее словно сносит ветром к оставшейся позади реке… «Летели большие, клювастые птицы за судном, пропахшим треской», — повторил строчку, застрявшую в голове, но к которой не находилось продолжение.

…Когда поднимался трал, вода из трала рушилась в воду, пенилась; и пенилась единой живой массой рыба, и чайки пронзительно скрипуче орали и пенились над тралом…

Все это было, все это теперь уже навсегда с ним, что бы там ни было впереди. А что впереди? Учеба в техникуме, если поступит, и жизнь — интересная, большая, хорошая… И поезд несет его к этой жизни. И хотя небо сейчас серое, а поезд грязно-зеленый, в голове складывается, в ритм перестуку колес, строчка: «Прекрасно небо голубое, прекрасен поезд голубой…»

В приоткрытое окно залетает пахнущий паровозным дымком влажный ветер…

— Сынок, прикрой-ка фортку-то, — просит бабулька с нижнего сиденья.

Николай задвигает форточку. И сразу становится душно, все поездные запахи — еды, табака, одежды, людей — лезут в нос. И Коля даже дышит какое-то время через шарфик (белое кашне — предмет особой гордости), потом привыкает к запаху.

А бабульке, приятно-округлой, седовласой — хоть бы что. Как и сидящему напротив нее скуластому востроглазому мужичку в сером свитере и в штанах, заправленных в сапоги, голенища которых собраны в гармошку. На кисти левой руки его — заходящее в море солнце и надпись «Север».

Старушка сперва с опасением посматривала на этого соседа, потом стала его расспрашивать о жизни и даже угостила лепешкой, которую достала из плетеного пестеря с плетеной же крышкой.

И Николаю предложила: «Паренек, на-ко, угостись». «Нет, спасибо», — торопливо ответил он и отвернулся.

«Парнишка-то скромный какой», — слышит Николай, как тихонько говорит бабулька тетке, сидящей через проход у противоположного окна. И добавила еще, думая, что он не слышит: «Лопоухонькой. У меня внучок такой же».

Ох уж эти уши! Хоть приклеивай их к голове. Торчат, как лопухи, особенно, когда он стрижется. Получив расчет в тресте, он и постригся, и в баню архангельскую сходил…

А приблатненный мужичок, освободившийся по амнистии, как стало ясно из разговора, от бабушкиного угощения, конечно, не отказался, уплел лепешку, запив холодным кипятком. Говорил он громко, развязно. Затягивал, но не заканчивал разные песни: «Эх, завтра я надену майку голубую, майку голубую, брюки клеш». Или: «Ты жива еще, моя старушка, жив и я, привет тебе, привет…» И пояснял бабушке:

— Это, мама, поэт Есенин, был такой, да…

Никакая старушка ему не мама, но он так ее называет.

Коля вспомнил, как на траулере старший механик Капуста (фамилия такая!) под гармошку пел: «Клен ты мой опавший, клен заледенелый…», — и тоже говорил, что это Сергей Есенин. Коля тогда запомнил имя и решил для себя, что при первой же возможности пойдет в библиотеку и спросит Есенина. В городе, где есть техникум, наверняка же есть библиотека…

Он тоже на гармошке-то играл, хоть, бывало, после смены в кочегарке и руки едва не отваливались. Играл. И частушки позабористее пел — он же матрос, а не какой-то там… «младенец». Очень тогда, в конторе «Севрыбы», обидело его это словцо, брошенное каким-то бывалым, конечно же, морячком. А начальник отдела кадров, глянув в его автобиографию, громко, чтобы и тот, что обидел его, и остальные слышали, переспросил: «Значит, отец на фронте погиб?» — «Да». — «И мать умерла?» Молча, кивнул. «Детдомовец?»

— Ну, к нам, если только помощником кочегара…

— Я могу, — Коля тут же заверил.

— Силенок-то хватит ли…

— Давайте, возьмем, — сказал молодой, с озорными глазами и синим якорьком на правой кисти, матрос.

— Давай возьмем, — сказал и седоголовый коренастый матрос, оказавшийся кочегаром Иваном Васильевичем Коневым.

— Ну, давайте! — махнул рукой капитан.

И стал Коля Рубцов помощником кочегара…

— По тундре, по железной дороге… — пропел бывший сиделец. — Эх, мама, жил я на Северном Урале долго и мучительно… Душа праздника просит, мама, — говорил он, охлопывая себя, что-то ища в карманах.

— Сиди, баламут, праздника ему хочется… — ненатурально сердито отвечала бабулька. — Тебя мать-то ждет ли? — спросила.

— Ждет.

— Так ты куда, сокол ясной, правишься-то?

— В Мурманск. Ташкент город хлебный, а Мурманск — город рыбный, — говорил он, произнося название неплохо знакомого Коле северного города с ударением на «а».

«А хорошо бы и в Ташкенте побывать! — подумал Николай. — И на Байкале, и на Алтае… Страна большая… Но сначала нужно специальность получить, чтобы не бродягой по стране ездить, а нужным человеком». Вот он и едет получать специальность. А там и горы, между прочим, есть — Хибины…

— Пойду-ка я к своим, в буру перекинусь, — поднялся неспокойный сосед с нижней полки и пошел вдоль вагона, цепко вглядываясь в сидящих и лежащих пассажиров, нагловато ухмыляясь, опять напевая что-то.

Тетка, что сидела через проход, пересела тут ближе к бабульке, заговорила негромко, но зло:

— Их там целый вагон — архаровцев. Сталин-то помер, так их и распустили, шпану-то. И зачем только?

— Так-так, — кивала сочувственно бабушка.

Она всем сочувствовала, эта бабушка: и худенькому пареньку, что спит на верхней полке, и освободившемуся из лагеря уркагану, у которого же тоже мать есть, и этой тетке, переживающей за содержимое мешка, засунутого на верхнюю полку, и за деньги, рассованные по многочисленным карманам и складкам ее юбки, кофты, жакетки…

— Так, милая, так… — кивает она.

— А у нас в деревне пастух коров доил, колхозных, в лес-то угонит да и подоит, а кто-то узнал, донес — восемь лет дали. И, говорят, таких не отпускают, только тех, у кого до пяти лет срок — во как! — возмущалась тетка.

И вдруг подал голос пухлый мужик со второй верхней полки:

— А кто у нас тут недовольный!

— А лешой бы тебя понеси! — откликнулась тетка и пересела на свое место, замолчала.

Коля уже и хочет спуститься, размять ноги-руки, и понимает, что лучше лежать, дремать — так есть меньше хочется… Будет какая-нибудь станция — выйдет, подышит…

А за окном вырастают из-под земли огромные камни. И это уже не камни, а скалы, за которые, запустив корни в трещины, уцепились чахлые деревца. А вон-то и море же между скалами видно — стальную холодную гладь Онежской губы.

 

… И откуда, каким ветром занесло в их село Никольское, стоящее на берегу речки Толшмы, в тысяче верст от моря, романтику морских странствий?

Но знали они, мальчишки, что маленькая Толшма их впадает в судоходную Сухону, а Сухона, сливаясь с Югом, образует могучую Северную Двину, а та несет воду в Белое море, дальше уже — Ледовитый океан. И, отпуская по весне сделанные из щепок кораблики в бурлящие ручьи, устремлявшиеся к Толшме, верили они, что доплывут их корабли до самого океана… И вот ему всего-то шестнадцать лет (или уже шестнадцать?), а он уже и по Двине плавал, и по Белому морю, и по океану…

Там, в Николе, выбежали как-то раз на улицу, а по ней… идет, чуть покачиваясь, в широких штанах, крепко печатая востроносыми ботинками снег, в черном бушлате, из-под которого видна тельняшка, в бескозырке с развевающимися по ветру лентами… Спереди на ленте бескозырки золотые буквы: «Северный флот».

Детдомовцы и моряка-то до этого разве что на картинке видели.

Он — Колька Рубцов — как и все остальные в длинном пальто, с воротником из искусственного меха, в сером, обмотанном вкруг шеи шарфе, в шапке с ушами, завязанными на затылке, первым восхищенный голос подал: «Дяденька, а вы моряк?» «Моряк, моряк… — усмехнулся: — Беги, давай, в дом-то, а то шнобель-то отморозишь!» Остальные тут набегают: «Моряк, моряк!..» — «А у меня папа тоже моряк!» — «Иди ты — моряк-с печки бряк!»

А моряк уходил вдоль по улице и в конце ее толкнулся в калитку, и с крыльца, будто птица, раскинув крылья, метнулась к нему женщина.

Как же мечтал он и другие мальчишки вот так же когда-нибудь толкнуться в калитку родного дома — в таких же широких брюках, в бескозырке с лентой и золотыми буквами…

А еще он читал книжки в школьной библиотеке — «Остров сокровищ», «Пятнадцатилетний капитан»… А фильм «Дети капитана Гранта» смотрели в клубе. И потом долго, как ненормальные или пьяные, распевали: «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер, веселый ветер…»

Да, ветер, ветер… Теперь уж узнал он, что ветер может быть и злым, и грозным, и добрым, и ласковым, и поплакать он может с тобой, и отстегать тебя холодными плетями шторма… «Может ветер выть и стонать, может ветер за себя постоять…» — слагаются слова и остаются в памяти… Вот будет у него свой угол — все запишет. И может, не хуже тех стихов получится, что читал на «Архангельске» команде. Мужики, похохатывая, повторяли его строчки: «Я весь в мазуте, весь в тавоте, зато — работаю в тралфлоте!», и особенно: «Избушка, под названием «Пивная», стоит без стекол в окнах, без дверей». Здорово получилось!

— Здорово, ты, Колька! Молоток!

А кочегар Иван Васильевич слушал как-то, как Коля напевал что-то под гармошку, и сказал остальным, курившим на баке:

— Его, ребята, Бог поцеловал, у него душа песенная…

 

В чемоданчике его, кроме второй тельняшки, часть денег (еще есть деньги в кармане бушлата) и тетрадка тонкая школьная, карандаш…

Чемоданчик уже не тот, с которым два года назад ездил поступать в Рижское мореходное училище, — сработанный в школьной мастерской, закрывавшийся на гвоздик… Нет, тот, как приехал обратно в Николу, бросил с моста в Толшму, чтобы и не напоминал о той поездке. А все равно помнится.

Нет, поездка-то была интересная: поезд, Ленинград, Рига, сопровождающая Ольга Сергеевна — добрая, но и чуть надоедливая со своим постоянным присмотром. Ехали с ними еще девочка, Оля Смирнова, и парень, Вася Коробов, — куда-то в Ленинграде поступали, на вокзале их встретила Васина тетя. А Коля с Ольгой Сергеевной переехали на другой вокзал. Пока ехали в трамвае — Коля успел рассмотреть высокие дома с окнами, сливавшиеся иногда в сплошную стену, какой-то канал с черной водой в серо-гранитных берегах… «Обязательно вернусь сюда и все-все погляжу», — подумал тогда.

Приехали в Ригу. В мореходку его не взяли. «Ему ж пятнадцати лет нет еще», — сказал Ольге Сергеевне усатый человек в моряцкой форме (Коля был уверен, что это капитан какого-то судна). И тихо, чтобы он не слышал, добавил: «Что вы нам дистрофиков везете!»

Поэтому он не любит Ригу… И ничего, ничего не помнит…

После той неудачной поездки поступил в Лесотехнический техникум в Тотьме. Куда-то же надо было поступать…

В первый учебный день была экскурсия в музей. И там женщина-экскурсовод рассказывала о том, что церкви в городе (и правда, похожие на парусники) строились на деньги удачливых тотемских купцов-мореходов. А тотемский житель Иван Кусков и вовсе построил в Калифорнии русский город, женился на индианке и вернулся в Тотьму. «Значит, дети-то у них наполовину индейцы, — восторженно говорил новому дружку Сереже Багрову. — Ты, Серега, может, потомок индейцев, а?» «Сам ты — Чингачгук!» — отвечал Багров, тоже любитель книжек про индейцев, морские приключения и путешествия.

И как только появилась возможность — рванул в Архангельск. И уж так решил — если в мореходку не возьмут, все равно не вернусь в Николу, в матросы пойду, кем угодно, лишь бы на судно.

«А жаль, что отказался от бабкиной лепешки, со вчерашнего вечера не ел…», — отвлекает его голод от воспоминаний.

Поезд долго шел, замедляясь, и встал на какой-то станции. Народ повалил на улицу. Напялив фуражку-мичманку и запахнув потуже на шее белый шарф, на ходу уже натягивая бушлат, Коля тоже пробрался к выходу, спрыгнул на перрон. А тут настоящий базар — продают вареную картошку, хлеб, рыбу, одежду. Толкаются, кричат, безногий инвалид на тележке, в грязной фуфайке, поверх которой болтается какая-то медаль, рвет гармошку: «Я немцам жару поддавал! Я кровь мешками проливал!..» Выделяются блатным форсом освободившиеся по амнистии уголовники, которых полно в поезде. Вон, кажется, и сосед по вагону мелькнул. Точно он — подмигнул Кольке и исчез в толпе.

Коля купил у сердитой тетки пирожок с капустой, на ту мелочь, что была в кармане бушлата. Сквозь толпу пробрался к вагону, влез, добрался до своего места… И сначала подумал, что это не его место… Но вот же бабулька сидит. Тетка ушла, видно, на улицу. Усатого толстяка с верхней полки тоже нет, и блатного нет… Нет и чемодана, а вместе с ним и денег. Хорошо еще, что паспорт в кармане брюк и потрепанная тетрадка со стихами, свернутая в трубку, во внутреннем кармане бушлата. Но что же делать без денег?..

Страшно, холодно, пусто…

— Ты чего, паренек?

— Ничего…

Чего-то он еще ждет. Поезд трогается, толпа на перроне растворяется, вагон наполняется. Но не возвращаются ни толстяк, ни освободившийся… «Еще подмигнул мне», — вспомнил Коля. Глаза его слезами наполнились.

— Что-то нету соседей-то… — вернувшаяся тетка вроде бы говорит. Вроде бы кто-то садится на освободившиеся места — он не смотрит на новых людей. Вроде бы что-то спрашивает бабулька — он не слышит ее.

Залезает на свою полку. Пусто. Нет ничего.

Вечером поезд прибыл на полустанок, где нужно делать пересадку — тут отворотка на Кировск. Билет надо покупать. А денег нет.

Но Коля уже успокоился. В конце-то концов — это же приключение! Самое настоящее! Обидно, конечно, но что ж… Хорошо хоть паспорт остался. И мичманка, и бушлат, и шарф. И курточку он еще в Архангельске купил вельветовую, в разрез ворота которой очень красиво выглядывает тельняшка. Фуражку-мичманку ему старпом подарил, бушлат боцман списал и тоже подарил «студенту». А адрес техникума, в который решил поступать, он назубок помнит… Ну, что делать — на станции к милиционеру подойдет: так, мол, и так… Или просто в поезд попросится, там говорят уже и остается-то полтора часа ехать. «Доберусь! Где наша не пропадала!»

Когда выходил, бабушка спохватилась:

— Ты ж вроде с чемоданчиком был…

Он не ответил, махнул рукой и вышел на перрон.

Был еще день, но уже клонился он к вечеру. Холодный ветер пронизывал… И вдали видны — то широкие и островерхие, будто взбитые и поставленные углом вверх подушки; то узкие — устремленные ввысь — похожие на тотемские церкви… Горы! Хибины…

А на соседнем пути стоял поезд:

— Это куда? — спросил Коля у пожилого железнодорожника, проходившего мимо.

— На Кировск, через пять минут отправляется.

Коля шел вдоль состава… Вот и последний вагон, а на его крышу, сзади, подсаживая друг друга, подтягиваясь руками, забираются двое парней. Вот они уже и на крыше.

— Эй, помогите-ка! — командирским тоном сказал им Колька.

Один свесил светлую голову, осмотрел его.

— Ну, чего смотришь-то…

— Давай!

Колька вспрыгнул на ступени, ухватился за протянутую ладонь, за крышу, подтянулся… Влез.

— Здорово.

— Здорово.

Гудок. Поезд дернулся, и все трое присели, ухватились друг за друга. А поезд набирал ход, вздрагивал… Но вскоре освоились. Кричали друг другу в ухо что-то и все равно почти ничего не слышали, смеялись… Какие-то замечательные, веселые это были парни. Примерно одного с ним возраста — один худенький, светловолосый, второй плотный, коренастый, темно-русый.

Коля увидел, что на крыше их вагона еще люди сидят, и на других вагонах тоже. И вовсе успокоился. Только холодно было… И мичманку, на которую, он заметил, завистливо посматривали парни, все время держал рукой, чтоб не улетела, а второй рукой держался за какие-то перильца…

Поезд мчался с грохотом и свистом — мимо скал, мимо редких огней… Чувство восторга охватило Кольку.

У парней были с собой еще и какие-то мешки, и вот один из них достал из своего мешка… гармошку! Тоже, видно, от восторга — поставив ее на колени, заиграл… Точно на такой же гармошке играл Коля в детдоме, и в Тотьме, и на траулере:

— Дай-ка! — крикнул парню и показал на гармошку. Мичманку свою снял, подал ему, принял гармонь, пристроился к ней, подтянул ремень, нажал несколько раз на кнопки, склонив голову, будто прислушиваясь, и рванул:

— Куда идешь, зелена рать!

— Малину жрать, зелена рать!..

Парни, севшие вплотную, чтоб слышать его, покатились со смеху…

Так и ехали полтора часа, распевая частушки.

Поезд встал.

Прибыли, Кировск.

Парни спрыгнули с вагона и быстро прошли в вокзал, который поражал своими размерами, высотой потолка, большими окнами…

Снова познакомились, назвали имена:

— Колька.

— Валька.

— Серега.

— Вы куда?

— В техникум.

— И я в техникум!

Вышли на привокзальную площадь, за которой тянулись ряды бараков, впереди, в туманной дымке начинавшейся белой ночи, — горы… А глянув правее, Коля увидел озеро — противоположный берег его сейчас лишь угадывается в дымке.

— Ничего водоемчик. Не море, но все-таки, — констатировал Николай.

— Это Большой Вудъявр, — сказал Валька, — озеро.

 

2

 

Валька и Серега уже бывали тут. У Вальки старший брат в техникуме на четвертом курсе учится. Они из рыбоколхоза, что на самом берегу Белого моря…

— Как тут комбинат-то открыли — все, кто помоложе да пограмотней, сюда стали перебираться… Чего там, в деревне-то… — говорил Валька.

Выяснилось, что ребятам по четырнадцать лет, сразу после седьмого класса поступают. Коля старше их на два года, потому и выше на голову. А уж по опыту, по тому, где бывал и что видел, он не на голову, а на все три выше этих деревенских парней-поморов — невысоких, но крепких уже по-мужицки.

Между делом, идя по мягко пружинящим под ногами деревянным мосткам, он рассказывал им про Архангельск, про Мурманск, про Ленинград (который почти и не видел, но так уж его поразило то, что успел увидеть, пока переезжали с вокзала на вокзал), про траулер…

Уже белая мутная ночь опустилась на город. Дома, все двухэтажные деревянные бараки, тянутся унылыми рядами вдоль грязных, с разбитыми дорогами, улиц, кое-где желтеют окна. А там, у гор, где-то за городом слышен постоянный гул, похожий на шум прибоя, и будто откуда-то из-под земли вырывается свет и озаряет желтым и красным небо…

— Комбинат! — говорит Валька. — А вот и общага, — он сворачивает к темному бревенчатому, длинному дому, бараку.

«Общежитие № 1» — на табличке у входа. Под козырьком крыльца горит фонарь в стеклянном колпаке и металлической сетке… И как-то не по себе становится Кольке от этого барака, от этого фонаря в сетке.

Валька уже дергает дверь. Заперто.

Николай, на правах старшего, берет инициативу на себя, уверенно стучит. И еще раз. У ближнего к двери окна на первом этаже сдвигается шторка. Приоткрывается форточка:

— Чего стучите-то? А? Чего гремите? — строгий хриплый женский голос.

— Откройте, пожалуйста, мы поступать приехали, — уверенно говорит Николай.

— Поступать… Стойте, щас открою…

За дверью слышны шаги, стучит об пол скинутый длинный металлический крюк, дверь открывает невысокая женщина с жестким лицом, в платке, покрывающем голову, в кофте зеленой.

— Ну, заходите, мазурики. Знаю, что поезд только пришел, уж жду. Каждую ночь и едете.

Ребята стояли в тесном коридорчике, переминаясь с ноги на ногу…

— Подождите, сейчас выделим вам комнату… — деловито говорит женщина, листая толстую тетрадь. И сообщает: — Меня зовут Зинаида Николаевна, я комендант, слушаться меня, как отца родного!.. Вот в девятую вас пока поселю, пошли. — И шагнула к лестнице, ведущей на второй этаж.

Коля успел увидеть длинный коридор с рядом дверей, одна дверь приоткрылась, выглянула девчонка, да и спряталась. Значит, на первом девушки живут.

По лестнице навстречу им бежал белоголовый крупный парень:

— Ну, здорово, орлы! — тряхнул за плечи Вальку, ткнул в плечо Серегу. Николаю протянул руку: — Валерий. Старший брат вот этого индивидуя, — кивнул на Вальку.

— Николай.

— Он в тралфлоте служил! — сообщил брату Валька.

Валерий кивнул уважительно и шутливо одновременно — не поймешь…

Поселились в пустой еще комнате, в которой стояли восемь кроватей.

— Белье и матрасы завтра выдам, если документы возьмут ваши, — сказала комендантша, которую нужно было слушаться, как отца.

Парни так устали от всех впечатлений дня, что тут же растянулись на голых пружинных кроватях и, вроде бы и продолжая еще говорить, засопели, уплывая в сон.

— Ну, спите, если что — я в четвертой, — сказал, видя такое дело, Валерий и ушел.

Парни, подложив под головы свои мешки, тут же уснули.

Николаю и подложить было нечего, он лежал на спине, закинув за голову руки.

Он не спал; просмотрев внутри себя все события сегодняшнего дня, беспорядочно и полусонно снова вспоминал разное из жизни своей.

Опять вспомнил ту воспитательницу — Ольгу Сергеевну. Она очень любила стихи. И его, Колю, любила за то, что он сочинял стихи.

Да, с ним это уже давно бывало — возьмет да и скажет что-нибудь складно. Потом еще в школьную стенгазету писал… В Риге, когда шли из училища на вокзал (а уехали в тот же день), она, может, стараясь отвлечь его от переживаний неудачного поступления, рассказывала:

— Я читала, что здесь лечился раненый поэт Батюшков, здесь он полюбил девушку, но не смог жениться на ней…

Коле, и правда, было не до Батюшкова, и он плохо слышал воспитательницу. Но заинтересовался, когда она сказала:

— А родом Батюшков был из Вологды, как и ты… У него сам Пушкин писать учился… А похоронен Батюшков в Прилуцком монастыре.

— А, так это было давно?.. А монастырь-то я знаю…

И сейчас в голой комнате кировской общаги, как тогда посреди красивого нерусского города Риги, память унесла его в тот светлый день под древние прилукские стены… Они жили там, в Прилуках, когда переехали из Няндомы. Домик их (снимали, кажется, у кого-то) был неподалеку от монастыря, а рядом была еще церковь, Никольская, и кладбище. И река была рядом. Только почему-то недолго пожили в том домике (те несколько месяцев, которые жили в нем, помнятся как самые счастливые), переехали в Вологду, в страшный барак, потом война началась, мама умерла, отец на войну ушел; первый детдом, второй… Мама раскинула на травке скатерку, выложила из корзины какую-то еду — хлеб, огурцы… Отец купался, Коля пытался схватить в траве кузнечика, но и боялся его — треугольноногого и большеглазого, и все равно хотел схватить, и с восторгом наблюдал, как делал кузнечик гигантские прыжки… А потом от монастырской стены бежал какой-то человек, а за ним — другой человек, в форме, но не мог догнать. А его отец вылез из реки и догнал, приказал стоять. И беглец остановился.

Больше он ничего не помнил о том дне. Только осталось щемящее чувство того, что и в самое доброе счастье всегда может ворваться что-то непонятное и недоброе…

Так вот за теми-то стенами — могила Батюшкова. Когда-нибудь он побывает там, нужно побывать…

Потом уже, в Архангельске, был у него период — месяца два, когда он снова не поступил в мореходку, но еще и не устроился в тралфлот: ему подсказали, что есть место в библиотеке в Соломбале… Добрая вахтерша из училища, увидела его, едва не ревущего, сказала:

— Да будет тебе, поезжай домой, через год поступишь.

— Нет у меня дома…

Тут-то она и сказала, что, мол, дочь увольняется и освобождается место библиотекаря — и жилье прямо там и, пусть небольшая, зарплата.

— Потому как на судно-то когда тебя еще возьмут… — покачала головой. — Ты там, годик-то поработаешь, подготовишься да на следующий-то год и поступишь…

Вот и стал там жить-работать. Неплохо, в общем, устроился. Главное — книг много. И он читал. Там-то и попался ему том Пушкина из собрания сочинений 1937 года выпуска. И в этом томе подробный разбор «Опытов в стихах и прозе» Батюшкова. Так там Александр Сергеевич, учителя-то своего под орех разделывал! Но и восхищался удачными стихами и строчками… Никаким Батюшков учителем Пушкина не был. Но учился Пушкин на нем и на Вяземском, и на всех тех книгах, что читал… Вот именно тогда Коля понял это про Пушкина и Батюшкова. И сам, между прочим, старался уже читать по-пушкински… Потом, на корабле, конечно, долго не до книг было. Ну, теперь-то уж он начитается… И кстати, там же, в той архангельской библиотеке, нашел книгу Всеволода Гаршина (знал этого писателя по сказке «Лягушка-путешественница», которую читал еще в детдоме) с его потрясающими рассказами. А в предисловии вычитал, что какое-то время Гаршин жил в усадьбе Красково под Вологдой. А ведь детдом, в который поначалу его и брата Бориса привезли, в Краскове и был в усадьбе… Может, в той самой… Тесен все-таки мир. Все близко в нем, надо только чувствовать. Давнее становится вдруг осязаемым, твоим.

Он поднялся, вышел из комнаты, пошел по длинному коридору в дальний его конец, откуда пахло уборной — хлоркой и куревом.

Тут и кучковались старшекурсники. Курили, говорили о чем-то громко и весело, явно не думая о том, что могут кому-то мешать спать. Впрочем, общежитие было еще почти пустым. Тут был и Валерка, Валькин брат.

— Этот, что ли? — спросил у него невысокий, широкоплечий, курносый парень, куривший папиросу.

Валерка кивнул, но и как-то отвернулся сразу, будто и не знал вовсе Николая.

— Здорово, морячок! — окликнул курносый и выдул дым в сторону Коли.

— Здорово…

— А че, на флоте хорошо зарабатывают?

— Нормально получают.

— Так поделись, — напрямую сказал парень, и двое его дружков заухмылялись, а третий, Валерка, пробубнил:

— Да ладно, Седой, не надо…

Но Седой не слушал его. Спрыгнул с подоконника, шагнул к новичку.

Николай знал, что именно сейчас, сразу нужно поставить себя так, чтобы больше уже не трогали. Вспомнил приемчики, которым учил его на траулере Вовка Девятов (похожий, между прочим, на этого Седого). Вспомнил и то, как дрались ребята с траулера в пивнухе в Мурманске, и он даже пытался помогать им…

Он сам шагнул навстречу Седому и не ударил, а ухватил за чуб, спадающий на глаза, и резко вниз потянул, так, что парень сразу на колени опустился — Девятова наука. Дружки дернулись к нему, но Николай еще раз резко потянул волосы:

— Ему же хуже будет.

— Отпусти, — прохрипел Седой.

Николай отпустил, ожидал, что сразу будет удар, но виду не показал, не отшатнулся, заговорил миролюбиво:

— Ребята, давайте забудем это. Дайте лучше покурить. А то я вторые сутки без курева, а у тех малолеток только конфеты.

Седой сам дал ему папиросу — выщелкнул из пачки «Беломорканала».

Николай, уезжая из Архангельска, задумал бросить курить, всю дорогу не курил и вот — опять… И уже он рассказывал парням, как работал на сейнере, к месту вставил и про то, как дрались в Мурманске…

— В поезде вот обокрали — совсем на мели.

— Ничего, здесь не пропадешь — кормежка казенная, не ахти, но с голодухи не помрешь.

— Еще поступить надо.

— Поступишь.

— Напишу братве на сейнер — выручат деньгами, — еще похвастал Николай.

Он вернулся в свою комнату, лег на взвизгнувшую пружинами кровать. В окно вливался серый свет белой ночи. Да-да, никакая она не белая — серая эта ночь, серая…

Горько было Коле, грустно. «Ну почему же так? Неужели всю жизнь надо будет что-то доказывать, отстаивать свое место… Вот что я им плохого сделал?! И почему стал хорошим, только когда плохо сделал? А?..» Но постепенно успокаивался, и мысль уже другая пришла: «Ну, хорошо хоть я, а не меня. Больше не сунутся. Можно спокойно устраиваться, готовиться к экзаменам, учиться». И — как удар: «А надолго ли здесь-то?» И что это за сила гонит и гонит его с места на место, срывая, когда уж вроде бы устроился, прижился… Поступил вот в Тотьме в «лесной» техникум — учился легко, друзья были, крыша над головой, в будущем — хорошая специальность. Но бросил все, в Архангельск поехал. О море мечтал. И добился же своего! И на судно попал, и в коллектив вписался, и в работу втянулся. Но опять бросил все — сюда приехал… Неужели всю жизнь так? Неужели бродягой быть?..

Уснул, когда все-то уж просыпаться начали.

— Колька, пошли документы-то подавать, — Валька толкнул.

— Ага, сейчас, — отвернулся к стене и попытался накрыть голову несуществующим одеялом.

— Вставай, давай, пошли!

— Ну, пошли, пошли…

А когда возвращались в общежитие, их поджидала уже комендантша Зинаида Николаевна:

— Хватит вам бродить без дела, красавцы, — строго сказала и определила фронт работ — пилка бревен и колка дров.

Бревна были свалены неподалеку от общаги. Ничего не поделаешь: взяли у Зинаиды Николаевны пилу, колун… Коля, когда получал в кладовке пилу, весело говорил:

— Это ж моя любимая работа, я ж прирожденный пильщик дров!

И строгая Зинаида Николаевна, глядя на него, вдруг улыбнулась и сказала:

— Ишь, какой!.. Ну, давайте, ребята, давайте, а я вам к чаю печенья дам.

Валька встал с Колей к двуручной пиле, Сережка за колун взялся. Деревенские ребята, конечно, умели с этими инструментами обращаться. Да и Коля не зря хвастался — пилить доводилось и в детдоме, и в Тотьме. Там они с Сережкой Багровым целую делянку, десять кубов леса на корню, спилили — было дело, без этой нормы не отпускали на каникулы…

Подходили еще ребята, тоже в работу включались. По ходу дела и знакомились. И девушки вышли (комендантша никого без дела не оставляла), стали складывать наколотые полешки в поленницу…

На перекуре Валька сбегал за гармошкой. И Коля, пристроившись на чурбаке, растянул меха: «Шумел камыш, деревья гнулись!..»

— Давай повеселее, Кольша!

— У нас, когда камыш только шумит — деревья гнутся!.. Ну, держись! — И тут сами, одна за одной, вспоминались частушки, что пелись на гулянках в Николе…

Нам хотели запретить

По этой улице ходить.

Наши запретители,

По морде не хотите ли?!

Из тюремного окошка

Вижу город Вологду.

Принеси, сударка, хлеба —

Умираю с голоду.

Когда кто-то из ребят хотел перебить его, свое спеть, Николай сразу откликнулся:

А ты не пой, а ты не пой,

У тя голос не такой,

Есть такие голоса —

Дыбом встанут волоса.

На столе стоит бутылка,

А в бутылке лимонад.

Девки юбки разорвали,

Председатель виноват.

Тут и девушки ответили:

Гармонист, гармонист —

Рубашечка моряцкая,

Почему же у тебя

Морда-то дурацкая?

Это грубовато спела высокая чернявая красавица.

Вторая — светленькая, худенькая — смягчила грубость:

Хорошо парнек играет,

Хорошо и слушать-то!

Задушевная подруга,

Игроки и сушат-то!

— Хорошо поете, да надо и дело делать, — нестрого сказала появившаяся вдруг комендантша и даже положила пару поленьев в поленницу.

Николай еще пропел, подыграв маршево: «Нам песня строить и жить помогает!..» — и отложил гармошку.

А вечером вышел Коля на крыльцо покурить, а из окна ему Зинаида Николаевна:

— Кареглазый, иди-ка сюда, — и подала в раскрытую форточку пачку печенья…

 

…И вот — экзамены сданы, на стене приказ: «Зачислить…» И долгий список. На «Р» — вот он: Рубцов Николай Михайлович.

Будет теперь учиться на маркшейдера.

— Ну, что, братва, отметим! — хлопнул по карману своего флотского бушлата. Он ведь на второй день по приезду, и правда, взял да и написал письмо кочегару своему. И вчера получил перевод — больше, чем при расчете денег друзья-моряки ему выслали. Он был рад и говорил: «Вот это морская дружба!» В кармане его сегодня еще не только звенит, но и шуршит.

— Отметим! — тут же подхватил идею новый приятель, тезка — Колька Шантаренков.

В комнате их теперь уже семь человек. Кроме первой заселившейся троицы (Коли, Сереги и Вальки) — Колька Шантаренков, Женя Ивановский, Васька Потапенко и Эдик Гольдберг. Восьмая койка почему-то так и осталась пустой.

Общага теперь полна, гудит как улей — во всех комнатах живут, на первом этаже девушки, на втором парни. Старшекурсников перевели в другое общежитие.

Не заходя в общагу, компания — два Николая, Валька и Женя Ивановский — отправилась на рынок.

Уже две недели, как они здесь. Поиздержались, домашние припасы проели. Но сегодня Коля «на коне»! Сегодня он угощает.

Шли центром города: памятник Кирову, дом культуры, кинотеатр. Ровными линиями — полтора десятка новых пятиэтажных домов. Никто из парней таких домов раньше не видел. И думалось, что вот она здесь, на их глазах, зарождается новая прекрасная жизнь, о которой пишут в газетах и показывают кино. Город — совсем молодой, вырос вместе с рудником и комбинатом — стране нужны минеральные удобрения! Да, они уже знают, что начинали его строить заключенные, и сейчас там, внизу, «зеки» работают, лагерь неподалеку от города. Но ведь есть и «комсомольцы-добровольцы»!

Кончились пятиэтажные красавцы и потянулись ряды бараков. Но вон и красивое здание вокзала, построенное, видно, с расчетом на рост города. А сбоку от него — базарчик, ларьки пивные, рыбные, овощные.

Купили еды. Коля, как старший, пошел вино покупать. Зашел в низкий деревянный магазин, попросил две бутылки плодово-ягодного.

— Тебе сколько лет-то? — спросила моложавая, румяная продавщица в грязноватом халате и в колпаке.

— Девятнадцать. Да я ж моряк — не видно, что ли?

— Моряк — с печки бряк! — откликнулась молодуха, напомнив детдомовскую дразнилку. — Каким же ветром к нам-то? — выставила вино на прилавок.

— Попутным! — ответил Николай и взял бутылки.

— Ему пятнадцать, тетенька! — подал тут голос тихонько до этого стоявший у двери Шантаренков. — Но мама ему уже разрешает…

Коля лихо засунул бутылки в карманы бушлата. Погрозил пальцем тезке. Настроение у него было задорное, и даже случайное упоминание матери сейчас не задело.

Он развернулся снова к прилавку:

— «Беломора» еще две пачки, и коробок, — сказал, выкладывая на блюдце деньги.

Продавщица усмехнулась, ничего больше не сказала, подала папиросы и спички.

— Пить будем, гулять будем! — приплясывая, напевал Шантаренков, когда шли в общежитие.

— Держите себя в руках, молодой человек, — строго сказал Рубцов…

Глянул он сейчас на своих «собутыльников» (совсем еще детишки, все младше его) и сказал: «Валька, беги-ка к брату, пусть свою партию ведет!»

В комнате разложили еду, открыли вино… Не заставили себя долго ждать старшекурсники, пришли из своего общежития — Седой, Валерка и еще один парень, подвинули мелкоту.

— Ну, за нашу новую жизнь, — торжественно сказал Николай и разномастные чашки, кружки, стаканы сдвинулись с глухим звоном…

Старшие парни, в общем-то, все вино и выпили и вскоре ушли. Николай подумал и не пошел с ними.

— Доставай гармошку, Валька, пошли к девчатам! — скомандовал.

И, собрав оставшиеся продукты, ребята пошли этажом ниже.

Смелости добавляло и то, что комендантши не было на месте, ее комната у выхода была заперта на замок.

С девчатами за дни экзаменов уже познакомились и пришли в комнату, в которой жили их одногруппницы.

— А мы в гости! — Коля развернул гармошку:

Машина ехала,

Колеса терлися,

А вы не ждали нас,

А мы приперлися!

— Угощайтесь, девчата!

Девочки стеснялись, но и старались показать себя хозяйками. Быстренько освободили стол, разложили еду по тарелкам и блюдцам.

Коля гармошку не выпускал. Сначала плясовую выдал… Но плясать никто не стал, хотя и заулыбались, притопывали.

И тут Николай замер, будто вслушивался в себя, и все почему-то замолчали и замерли, и он начал негромко:

Ветер под окошками, тихий, как мечтание,

А за огородами в сумерках полей

Крики перепелок, дальних звезд мерцание,

Ржание стреноженных молодых коней…

Дальше не пел, а только мычал мотив, потом перестал играть, замолчал.

— Это чье? — спросила девушка с внимательными глазами, имя которой он еще не запомнил.

— Да это так…

— На Есенина похоже, — сказала другая девушка, — я читала…

— Да это же твое, Колька! — Шантаренков крикнул: — Это он пишет. У него целая тетрадь…

Николай резко встал, скинул ремни гармошки с плеч, сунул ее Валентину и резко пошел к двери.

— Да ты чего, Коль…

Хлопнул дверью. Вышел на улицу, пошел, куда глаза глядели. Оказалось, что в сторону гор, подковой огибающих город. Ветер быстро выдул хмель, остудил. И уже не было никакой обиды, и даже сам себе удивлялся — чего сорвался-то? Смотрел на горы и думал, что хорошо бы подняться на них, посмотреть оттуда на город, на озеро… Еще поднимется.

«А девчонки ничего есть… Конечно, не как Таня. Надо будет написать ей. А ведь ей еще год учиться в Тотьме, а потом куда она? А я куда? Здесь буду?..»

— Вон он! — услышал голос Жени Ивановского.

Догнали. Шантаренков и Ивановский.

— Ну, ты чудак, — Колька Шантаренков заговорил. — Чего обиделся-то? Пошли в общагу, а то комендантша пришла, запрет двери, останемся на улице.

— Ну и ладно… А ты… трепло, — Коля улыбнулся. — Пошли!

Он закурил, отвернувшись от ветра и прикрыв огонек спички ладонями.

— А вот придумайте-ка мне рифму на слово «идиот», — сказал ребятам.

— Пароход!

— Бегемот!

Смеялись, кричали возбужденно — от предчувствия ли счастья, от чего ли еще…

— Ну-ка, потише, — прикрикнула на них комендантша из своей комнаты.

— Все-все, Зинаида Николаевна, — Шантаренков ответил, состроив при этом дурацкую рожу, и тихо добавил: — Отец ты наш родной.

Коля строго погрозил ему пальцем и этот же палец к губам прижал — молчи.

В комнате продолжился конкурс по придумыванию рифм.

— Ну-ка, на слово «рубка»! — Коля задание дал.

— Рубка леса, что ли?

— Рубка на корабле…

— Будка! — Гольдберг первым сказал.

— Нет, не то…

— Юбка!

— Покупка!

— Трубка! — Женя Ивановский последним голос подал.

— О! Вот это железная рифма, — похвалил Коля. — Но мне не подходит, — тут же добавил. И, не скрываясь, достал купленную сегодня же тетрадь в черной обложке и что-то записал в нее тоже новой чернильной ручкой. Старая тетрадь, которую еще в Тотьме завел и таскал везде с собой, даже на траулере — давно кончилась, да и поистрепалась.

Засыпая, он еще подумал, что надо будет стихи из старой тетради в новую переписать.

 

3

 

Началась учеба и повседневная жизнь. Программа первого курса в основном совпадала с тем, что учил и сдавал Николай в лесотехническом техникуме. Так что учился он легко, не напрягаясь — отличником не стал, но и двоечником не был. В комнате убирались по очереди, подметали и мыли пол, уже в конце сентября начали топить печь. Дрова надо было принести из поленницы во дворе. Печь дымила; боясь угореть, ребята оставляли трубу открытой, пока угли совсем не остывали. Конечно, и тепла от такой топки было не много…

Но даже такую плохонькую печь Коля любил топить. А точнее — любил он сидеть перед топкой, подбрасывать полешки, глядеть на огонь… Тут же и читал, и писал тоже.

Как и думал — записался в городскую библиотеку.

В первый раз Николай взял сборник Некрасова. А когда второй раз пришел — Фета попросил… Когда пришел через неделю сдавать книгу, впереди него у стола библиотекарши — очкастой худой женщины с седыми волосами, собранными в кучку на затылке, — стоял невысокий паренек. Он сдавал какую-то явно старую книгу…

Коля сразу же и взял эту книжку посмотреть. Да это ж чудо! Альманах «Серебряный ветер», 1924 год. Николай отошел к окну, стал листать. Есенин! «Выткался над озером алый свет зари…»

— А я предпочитаю Северянина, — раздался негромкий голос совсем рядом, сбоку. Коля обернулся. Тот мальчишечка и стоял — волосы светло-русые, хохолок торчит, глаза голубые-голубые. Вроде бы серьезно сказал он, и смотрит вроде бы серьезно. Но и усмешка какая-то чувствуется.

— Чего?

— Северянина предпочитаю.

— Какого еще северянина?

— Игоря, поэта. Вы что, не знаете? Здесь есть, — кивнул на книжку.

Коля перевернул страницу. И, правда — Игорь Северянин.

Она вошла в моторный лимузин,

Эскизя страсть в корректном кавалере,

И в хрупоте танцующих резин

Восстановила голос Кавальери,

— прочитал Николай.

— Да, ярко. Но, знаешь, как-то без души…

— Ребята, вы бы потише, — сделала замечание библиотекарша.

Они быстро взяли книги — Коля сборник «Серебряный ветер», а парень, фамилию которого успел прочитать Николай в карточке, — Ерофеев, взял Гете.

Вышли на улицу.

— Веня, — первым подал руку парень.

— Николай. Рубцов.

— А ты, похоже, и сам пишешь…

Они шли по дощатым мосткам, и доски приятно качались под ногами, и это даже напоминало Николаю то, как плавно покачивалась палуба в спокойную погоду при хорошем быстром ходе траулера…

— А ты тоже, наверное, пишешь, — он Вене ответил.

— Пробую. А ты дай свое почитать.

— Да я тебе и так почитаю: «Ветер под окошками, тихий, как мечтание…»

Ерофеев выслушал и проговорил с усмешкой:

— О пастухах достаточно сказал еще Вергилий.

— О каких пастухах? — Николай даже опешил от такой наглости.

— Ну, кони там у тебя ржут…

— И чего?

— Есенинщина — вот чего.

— А в лоб? — остановился и насупился Коля.

— Гляжу я на тебя, Рубцов, и думаю: ну почему все великие люди так плохо воспитаны? — сказал Веня и обезоруживающе улыбнулся.

Они остановились перед деревянным двухэтажным домом с табличкой, на которой написано: «Детский дом».

— Ну, пока, Николай.

— Подожди, так ты тут, что ли?

— Да.

— А я ведь тоже… Детдомовский.

И они пошли дальше, к озеру. Остановились на берегу — камни серые, розовые, по воде невысокие (в сравнении с морем, конечно) волны с белыми шапками пены. Серое небо, горы за озером…

— Вода — моя стихия, — сказал вдруг Рубцов. — Река, озеро, море, да хоть — пруд! Это мое… И огонь моя стихия! Люблю костер на берегу, огонь в печи. И еще ветер люблю… Люблю ветер, больше всего на свете!

— А горы? Ты ж на горняка учишься?

— Не знаю. Пока не знаю, Веня… Было мне лет пять, и я три дня в лесу жил, ушел из дома и жил под елкой — ягоды ел, пил из речки и костер разжигал. И не боялся ничего. Вот с тех пор я знаю, что не пропаду у реки, у костра. Это мое… А потом вернулся домой, там сестра уж в милицию заявила. Я в Вологде жил. Слышал такой город?

Веня кивнул и спросил:

— У тебя совсем никого?

— Совсем… Нет — братья есть, сестра… — я их найду.

Про себя Веня ничего не сказал, а Николай не спросил.

Они вернулись к детскому дому, попрощались. И больше они никогда уже так не разговаривали, хотя виделись довольно часто — в библиотеке, в кинотеатре «Большевик»… Почему-то больше не говорили…

 

Коля шел из техникума в общежитие. Стало скучно, и он просто ушел с математики. Хотелось побыть одному, полежать на койке, не слыша разговоров и беготни в коридоре. Просто — подумать…

Он подходил к общаге и вдруг понял, что это длинное темное здание очень похоже на тот дом, в котором… В котором столько несчастья было! Который хочется забыть ему. Из которого ушел и больше не вернулся отец, из которого ушла в больницу и уже не вернулась смертельно больная мама, в котором умерла крошечная младшая сестренка, из которого забрали в детдом сначала братьев, а потом, когда тетка взяла к себе сестру, забрали в детский дом и его… Он ненавидит этот дом. И вот он — перед ним.

Коля не пошел в общежитие, обошел здание… За их домом был дворик, тополя, сарайки, кусты… Там, у стены дома, за кустами, рос цветок, на который он ходил любоваться, набирал из лужи воду в банку и поливал его… Маме подарить хотел…

Тут никаких деревьев и кустов не было. Да и трава-то пожухла уже. Снег вот-вот выпадет. Зима за Полярным кругом рано приходит.

Коля поправил шарф, застегнул верхнюю пуговицу бушлата, закурил. Выкурив папиросу, он пошел в общежитие, в свою комнату, по пути набрал под лестницей охапку дров, чтобы затопить печь.

Он уже знал, что долго здесь не проживет.

Сидел перед топкой, огонь лизал поленья, ветер гудел в трубе, на коленях Николая лежала тетрадь в черном переплете. И был он, Николай Рубцов, в этот миг далеко от этого барака, от этого неуютного мира…

 

…Из стипендии вычиталась плата за общежитие и за питание в техникумовской столовке. Остававшейся мелочи хватало разве что на курево. Конечно, те, кому приходили посылки из дома или кто сам ездил в выходные домой, вечерами, когда садились за общий чай, делились продуктами. Но не мог же Николай все время на чужом сидеть, хотелось и ему одногруппников угостить… В общем, нужны были деньги.

От Вальки он узнал, что техникумовцы давно уже подрабатывают на железнодорожной станции. Разгружают вагоны. Еще и не попадешь просто так в бригаду-то. Но у Вальки же старший брат, Валерка, на четвертом курсе…

И вот с Валькой идут вечером на станцию — холодно, пахнет углем, сыростью… Из своей общаги подходят старшекурсники — все та же компания во главе с Седым — Васькой Седовым.

— А, морячок, привет… — смотрят на него, не богатыря с виду, с сомнением, но и помнят, как поставил Седого на место, знают, что работал в тралфлоте…

И пошла вскоре работа! Разгружали вагон с картошкой. Тяжеленные мешки двое, Седой и Валерка, с площадки вагона водружали на подставляемые спины. Четверо таскали.

Коля довольно быстро втянулся, бегом от вагона под крышу склада забегал. Когда же все уже явно устали (но отдыхать было некогда, начальник склада подгонял, надо было убирать вагон), он и начал по своей привычке выдавать частушки. Потом вспомнил читанного недавно Некрасова: «Выдь на Волгу, чей стон раздается?» — выкрикивал на бегу. «Эх, дубинушка, ухнем!» — говорил, подставляя спину под мешок. «Эх, зеленая, сама пойдет!» — орал, отбегая от вагона.

А когда мешки кончились, и они, покачиваясь, шли в комнатушку начальника склада за расчетом, он продекламировал:

Не жизни жаль с томительным дыханьем,

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя!

— Ну, ты уж загнул чего-то… — покрутил пальцем у виска Седой.

— Это же поэт Фет! Деревня! — добродушно откликнулся Коля.

Получили по тридцатке и к дому двинулись. Обошли какой-то состав, перешли через пути… Гуднул маневровый тепловоз, тащивший один вагон. Встал на площадке, обнесенной колючей проволокой. Ребята притаились за вагоном, глядели. По периметру площадки стояли солдаты в длинных шинелях, в зимних шапках, с автоматами наизготовку, у некоторых на поводках овчарки. Брякнул засов, отъехала дверь.

— Пошел!

Человек выпрыгнул, отбежал от вагона и присел на корточки, руки за голову убрал. И второй так же, и третий… Лай собак, выкрики, пар из десятков ртов… Холодное черное небо над холодной землей.

— Зеков на рудник привезли, — сказал Седой и скомандовал: — Пошли.

Ребята, стараясь оставаться незамеченными, быстренько уходили от страшного места.

— Внизу, в руднике, больше двух месяцев никто не работает, — говорит Седой, когда идут уже по улице. — Или в больничку, или на кладбище…

— Ну, ты дак все знаешь.

— Люди говорят. Да у меня ж брат сидит.

— А у меня дядька вышел, — кто-то сказал.

По черному небу пробежал блик какой-то, и еще, и замигало, заиграло небо синим, желтым, розовым. Мальчишки заворожено смотрели.

— Сполохи!

— Полярное сияние!

— Вот это да, я никогда раньше не видел…

— А у нас часто…

— Здорово!..

Коля сказал:

— Я в прошлом году в Баренцевом море видел. Море, небо и сияние…

Небо погасло, но парни еще постояли, покурили… Пошли дальше, поскрипывая первым снежком.

— Как тебя взяли на корабль-то?

— Не хотели. Повезло, там бывший юнга попался…

 

— Давай возьмем, нам помощник кочегара нужен, — сказал молодой веселый парень.

— Ну, ладно, — махнул рукой капитан. И сказал, обращаясь к кадровику треста: — Оформляйте, я беру его.

Потом уже этот матрос, Вовка Девятов, рассказывал:

— В сорок третьем году отец у меня погиб, мне четырнадцать лет было, я старший, еще трое у матери. Ну, в колхозе работал, конечно. Голодали. А тут в райком комсомола вызывают — набор, мол, в школу юнг. Я и пошел! Хотелось еще и повоевать успеть, за отца отомстить гадам-немцам. Ну, и на море — форма, романтика. Взяли меня и еще двоих из нашего сельсовета, я ярославский… А школа-то на Соловках была. Там монастырь раньше-то был, потом тюрьма… Вот там. Летом хорошо — ягод полно, а зимой все метели. Год там учились — ох, гоняли же нас! А бескозырки были не с ленточкой, а с бантиком…

И фотокарточку показывал, на которой, и правда, — худенький паренек в форменке, и в бескозырке с бантиком.

— Вот с тех пор я мореман! Повоевать, правда, не успел. На севере в сорок четвертом война закончилась, ну, правда, подлодки ихние еще долго шарились, и мин много было… У нас один катер налетел — ничего не осталось!..

Рассказов о войне за месяцы работы на сейнере Коля много наслушался — почти все в команде воевали…

— У меня отец тоже, в сорок третьем… — сказал тогда Девятову.

 

На Новый год делали праздничный концерт. Девочки из их группы, занимавшиеся в секции гимнастики, показывали упражнения, Колька Шантаренков читал рассказ Чехова «Хамелеон». Потом девушки пели, Коля подыгрывал им на гармошке. А после концерта были танцы.

У Коли прекрасное настроение, звучит радиола, он приглашает Олю Смирнову, потом Галю… Хорошо, что еще в детдоме научился, преодолел стеснение и научился танцевать. В Тотьме, уже понимая, что танцует лучше многих, совсем не стеснялся. И тут тоже сразу показал себя… Да еще чувствует, понимает, как ладно сидит на нем курточка, и флотские брюки, и ботинки, тщательно начищенные, блестят… И вспоминает, как танцевал с Таней, и как прощался с ней, уезжая в Архангельск… «Коля, ты о чем думаешь?» — спрашивает обиженно очередная партнерша. «О законе Ньютона!» — неудачно шутит он и еще больше обижает девушку. И тут начинает стесняться и уже злится на себя…

— Белый танец!

Он отходит к окну, делает вид, что уже натанцевался…

Не сразу, но постепенно, выходят на круг пары…

— Николай, можно вас пригласить?

Улыбаясь, на него смотрит их учительница литературы.

Он кивает и берет ее за руку…

— А танцуете вы, Николай, не хуже, чем стихи в стенгазету пишете.

— Лучше!..

Музыка умолкает, и они останавливаются.

— Да, вы хорошо чувствуете музыку… И слово, — добавляет учительница.

— Я не просто чувствую, я этим живу, — вдруг совсем серьезно отвечает он…

 

Из всех преподавателей больше всех понравилась ему учительница литературы: молодая, красивая, увлеченная и увлекающая своим предметом, похожая своей молодостью и увлеченностью на Ольгу Сергеевну из детдома.

— Кем бы вы ни стали в жизни — литература, книги всегда будут с вами, — говорила она на первом уроке. — Ребята, представляете, что было бы, если бы Александр Сергеевич Пушкин не написал об Онегине, Татьяне Лариной, Дубровском, Петруше Гриневе, если бы Лев Толстой не рассказал нам о Наташе Ростовой и Пьере Безухове, если бы ничего не знали мы о страданиях Раскольникова, если бы не переживали мы судьбу Павки Корчагина… Ведь мир наш был бы беднее…

Так говорила эта учительница. И Коле хотелось сделать ей хорошее и показать, что для него не пустой звук имена великих писателей и их героев, и что и он — думает, мечтает, мыслит. Он знал, что сочинения у него хорошо получаются еще по школе и по «лесному» техникуму. И тут тоже старался.

…Ирина Олеговна читала его сочинение, и даже не верилось ей, что пишет это Коля Рубцов — лопоухий, с длинной и тонкой шеей, с хрупким горлышком, а в общем — обычный мальчишка. Да не совсем обычный. Глаза у него — темно-карие — цепкие, внимательные, а то озорные искры в них, то вдруг грусть, а когда пишет сочинение в классе, поднимет лицо от тетради, и по глазам видно, что далеко он…

«…Село Никольское, в котором прошло мое детство, стоит на высоком берегу шустрой речки Толшмы. С берега этого далеко видны заречные дали — леса, крыши деревень, поля, проселочные дороги… Мой друг, что стоит рядом со мной, говорит вдруг: «Все это мое, все это я должен понять и вобрать в себя. Когда у тебя есть родина — ты можешь быть строителем, или крестьянином, или поэтом, ты можешь путешествовать по всему миру. Ты знаешь, для чего ты живешь. Ты живешь для родины, как и она живет для тебя…» И я благодарен моему другу за то, что он выразил словами то, что и я чувствую.

И по тропке, вьющейся в мягкой зеленой траве, мимо пасущихся коней, мы сбегаем к нашей реке, скидываем одежду и ныряем в ласковую воду.

Мы долго купаемся, а потом лежим на берегу и смотрим в синее небо, по которому плывут белые, легкие, как мысли в этот момент, облака. Посмотришь на воду, а там тоже облака, плывут вниз по течению.

И мы мечтаем о том, как по этой реке уплывем к океану.

Так с речки детства начинается для человека океан жизни. А в океане — и шторма бывают, и штиль. Все бывает…

И настал день, когда я простился с моим другом и со всеми друзьями и подругами детства, с учителями, с жеребенком нашим, с деревней, и уехал далеко.

Продолжается мое плавание по океану жизни. Каким-то оно будет?..»

Ирина Олеговна, недавняя студентка, только-только еще начавшая свое «плавание по океану жизни», надолго задумывается над сочинением Коли Рубцова. Как сложится ее жизнь? Она еще не знает. Кем станут все эти ребята — ее ученики? Кем станет Коля Рубцов?.. Как-то не представляется он ей человеком, работающим маркшейдером. Вот именно само название специальности — не для него…

Впрочем, все это посторонние сейчас мысли, отвлекающие от работы. Ирина Олеговна ставит в конце пятерку за содержание, задумывается на мгновение, вставляет синими чернилами пропущенную Рубцовым запятую и за грамотность тоже ставит пятерку…

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ

 

На береговом откосе, на ветру стоит он над рекой Вологдой, которая впадает в Сухону, а та в Северную Двину, а та в Белое море… Он смотрит на заречный храм, на пристань, от которой ночами, скрытые туманами, отходят неслышимые пароходы и теплоходы…

Навсегда стали эти берега ему родными, и он стал родным этим берегам, лесам, полям и деревням на этих берегах, и городам, и тысячам людей стал он родным, близким, необходимо нужным…

Не зря же написал: «Я уплыву на пароходе… И буду жить в своем народе». И живет…

 

———————————————

Дмитрий Анатольевич Ермаков родился в 1969 го­ду в городе Вологде. Журналист, прозаик. Его художественная и документальная проза публиковалась в журналах «Наш современник», «Москва», «Подъём», «Сибир­ские огни», «Алтай», «Север», «Российская Федерация сегодня» и других. Лауреат литературных премий журнала «Наш современник», им. В.М. Шук­­шина «Светлые души», «Югра» за 2012 год. Член Союза писателей России. Живет в Вологде.